Я лежала в пруду под нетающим льдом
и смотрела на мой улетающий дом
сквозь кружащее крошево снега,
что плясало и падало с неба.
Отражались во льду и скользили огни,
и, дразня на лету (мол, лежи и ни-ни),
падал свет из оранжевой спальни,
и из ближнего делался дальним.
Я дышала на лёд, я стучала в него —
там, за ним, наступало моё Рождество,
там остались мои домочадцы —
ни доплакаться, ни достучаться.
В небе чисто и тонко запела труба,
обжигая, вода закачалась у лба,
зазвенел ледяной колокольчик —
звон был холоден, ломок, игольчат.
Тихий ангел по снегу крылом пошуршал,
ртом обветренным лунку во льду продышал,
«Вот и всё, – прошептал, – Алилуйя…»
И лицо уколол поцелуем.
Кашляет город в красной закатной пыли,
мусорным шорохом кружит пустые арки.
Нитки запутали, скомкали, в петли свили
пьяными пальцами наши слепые парки.
Всё дежавю в этом горячем сюре:
ветер колючий, карликовые смерчи.
Где ж это было? – петли, кирпичный сурик…
Город зеро не отпускает смертных.
Это тупик. Но помнишь – ступени, слева, —
в прошлой какой-то жизни все это было:
ржавые прутья, древних проломов зевы…
Только не трогай расшатанные перила!
Город пустой, секущий лицо ветрами,
весь на ладони – маленький, муравьиный.
Небо почти вертикально стоит над нами,
падает и… промахивается. Мимо.
На Невском холодно и пусто.
Маячит в маске постовой,
и что-то ищет призрак Пруста,
бредя по мёртвой мостовой.
Сквозь щели карантинных ставень
не то закат, не то пожар.
Нас Бог на паузу поставил
в момент крутого виража,
и мы зависли в странных позах
на зыбком лезвии луча,
но всё ещё взбиваем воздух,
ногами суетно суча.
А всё кругом крупнее, чётче —
вот голубь стонет на окне,
вот неустанный древоточец
ползёт по медленной стене.
Озон, гроза в начале мая,
и так прозрачна суть вещей…
А мы её не понимаем.
Не понимаем. Вообще.
Сидим себе, справляем майские.
Столы накрыты, сняты маски, и
коньяк тут, и икорка с булкой вам —
не то что тем, кто лёг под Пулковом.
На яства и ряды бутыльные
глядят со стен портреты пыльные.
И дед глядит, хлебнувший бедности,
а в сорок два пропавший без вести.
Он воевал всего три месяца.
Кровавая крутилась мельница,
звезду пробило на околыше —
и ни могилы, и ни колышка.
Над битвой ангелы военные
метались в ужасе, наверное,
теряя подопечных в хаосе,
а на земле война сжигала всё.
И младший становился старшим, и
за братом рвался в это страшное,
и мамки, зажимая рот рукой,
бежали с воем за полуторкой…
А нынче мы, потомки бледные,
сидим и пьём за дни победные,
боясь то кризиса, то вируса.
Не дотянулись. Недовыросли.
О чём вы, о каком пути особом?
Я тихо становлюсь социофобом,
всей кожей чуя ледяной прогноз —
что воздух обжигающе ментолов,
что близится зима в игре престолов,
и мир идёт вразнос.
Наедине с собой слышнее звуки:
с угрюмым лязгом танки и базуки
в невидимого целятся врага.
И, с криком вскинув тоненькие руки,
роняют тапки маленькие муки
и падают в снега.
Грядёт зима. Я не хочу о грустном.
Но, боже, как смертельно пахнет дустом
легчайший первый снег.
Забьёшься в щель – а третья мировая,
железной фомкой плинтусы вскрывая,
идёт, одна на всех.
«Бараньи рёбра фонарей над скоростным шоссе…»
Бараньи рёбра фонарей над скоростным шоссе,
и мокрых туч овечья шерсть кровавится закатом.
Дымятся потные бока, и все бегут как все,
и очумелые стада теряются за КАДом.
А я стою, смотрю наверх, где зреет первый снег,
и самолётика звезда блестит во мгле полынной.
И красота, и чистота, и место есть для всех,
и пастушок трубит в рожок над головой повинной.
«Как снежная пушка, бесшумным зарядом…»
Читать дальше