Это –
сплетенье вьюги
с песенкою дрозда.
Это –
синицей в руки
выпавшая звезда.
Это –
звезда и полночь,
дождь, на воде круги.
Этот призыв на помощь –
музыка, помоги!
Мне нравится иронический человек.
И взгляд его, иронический, из-под век.
И черточка эта тоненькая у рта –
иронии отличительная черта.
Мне нравится иронический человек.
Он, в сущности, – героический человек.
Мне нравится иронический его взгляд
на вещи, которые вас, извините, злят.
И можно себе представить его в пенсне,
листающим послезавтрашний календарь.
И можно представить в его письме
какое-нибудь старинное – милсударь.
Но зря, если он представится вам шутом.
Ирония – она служит ему щитом.
И можно себе представить, как этот щит
шатается под ударами и трещит.
И все-таки
сквозь трагический этот век
проходит он, иронический человек.
И можно себе представить его с мечом,
качающимся над слабым его плечом.
Но дело не в том – как меч у него остер,
а в том – как идет с улыбкою на костер
и как перед этим он произносит:
– Да,
горячий денек – не правда ли, господа!
Когда же свеча последняя догорит,
а пламень небес едва еще лиловат,
смущенно – я умираю – он говорит,
как будто бы извиняется – виноват.
И можно себе представить смиренный лик,
и можно себе представить огромный рост,
но он уходит так же прост и велик,
как был за миг перед этим велик и прост.
И он уходит –
некого, мол, корить –
как будто ушел из комнаты покурить,
на улицу вышел воздухом подышать
и просит не затрудняться, не провожать.
«Утро – вечер, утро – вечер, день и ночь…»
Утро – вечер, утро – вечер, день и ночь.
Стрелки, цифры, циферблаты – сутки прочь.
Гири, маятники, цепи, медный гуд.
Все торопятся куда-то, все бегут.
На ходу махнуть рукою, крикнуть «будь!»,
Съесть сосиску на ходу и снова в путь.
Сдать багаж, и в самолет, и в облака.
– Как там наши? – как там ваши? – ну, пока!
Гири, цепи, шестеренки, медный звон.
Телеграмма – вместо писем – телефон,
телефонные кабины – о стекло
стук монеты – ваше время истекло!
Нету времени присесть, поговорить,
покалякать, покумекать, покурить.
Нету времени друг друга пожалеть,
от несчастья от чужого ошалеть.
Даже выслушать друг друга – на бегу –
нету времени – приедешь? – не могу!
На автобус, на троллейбус, в этот гон,
в эту гонку, в переполненный вагон,
то в обгон, а то вдогонку – на ходу –
в эту давку, суматоху, чехарду,
в автогонку, в мотогонку, в нету мест,
в не толкайтесь, переулками, в объезд,
и в затор у светофора – как в тупик…
Что за время? Наше время, время пик.
Только выхлопы бензина, дым и чад.
Только маятники медные стучат.
Только стрелки сумасшедшие бегут.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный гуд.
Словно мир этот бессонный городской
стал огромной часовою мастерской,
часовою мастерскою, где со стен –
циферблаты всех фасонов и систем,
где безумные живут часовщики.
Спать ложишься – ходят стрелки у щеки.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный зов.
Засыпаешь под тиктаканье часов.
И летишь под этим небом грозовым –
как на бомбе с механизмом часовым.
Костел назывался
именем святой Анны,
а может быть, как-то иначе.
Я шел туда ночью,
по полю,
по черной пахоте,
ночь была черной,
и можно было идти не иначе,
как перебирая рукою
невидимую нитку провода,
натянутого связистами, –
жесткий провод
скользил между пальцами и ладонью,
обдирая ее до крови.
В костеле
был наблюдательный пункт
наших артиллеристов.
Стоял полусумрак,
горели свечи,
и еще был какой-то свет,
и кто-то упорно и долго
играл одним пальцем
на старинном органе,
выжимая из него по капле
грустный какой-то мотивчик.
Начало артподготовки
было назначено на шесть ноль-ноль.
Постепенно светало,
и на стенах костела
оживали старинные фрески,
а в левом приделе,
у входа,
на черном огромном кресте
печально и кротко светились
глаза Иисуса
и проступали
темные пятна крови,
нарисованной густо на руках и ногах
в тех местах,
куда были вколочены гвозди –
дюймов, наверно, в десять-двенадцать,
огромные черные гвозди, –
неожиданно бытовая подробность
в этом зыблющемся воспоминанье,
где все так призрачно
и нереально.
Читать дальше