Что можешь придать им порядок такой,
чтоб строки стояли строка над строкой
и чтобы одна отвечала другой
своим окончаньем?
Что вместо, к примеру, весна и сосна
ты нынче рифмуешь весна и весла –
и в этом ты зришь своего ремесла
прогресс несомненный,
как если бы рифма весна и весла
уменьшила в мире количество зла,
хотя б одного человека спасла
от пули, от петли?
А ты не подумал, садясь за стихи,
что, может быть, это и есть пустяки –
уменье писать на бумаге стихи,
стихи на бумаге?
И разве тебе не казалось порой,
что ты занимаешься детской игрой,
в бирюльки играешь во время чумы,
во время пожара?
Что все эти рифмы – безделица, вздор,
бубенчики на шутовском колпаке,
мальчишки, бегущие с криками вдоль
рядов похоронных?
Ну что ж, опровергни, отбрось, отмети
все знаки вопроса один за другим,
предай осмеянью, сотри в порошок,
чтоб камня на камне…
А все же ты должен пройти этот круг
сомнений, неверья, опущенных рук,
пускай не сегодня, не сразу, не вдруг,
а все же, а все же…
Время раскрывающихся листьев. Фрагменты сценария
Клавиши рояля, чей-то палец,
пробежавший по клавиатуре,
и сейчас же тысячи сосулек
с грохотом летят на тротуар.
Человек сидит в весеннем сквере,
в сквере,
где сейчас творится чудо,
чудо непрерывности творенья,
сотворенья ветки и куста,
чудо воссозданья,
повторенья,
завершенья круга,
воскрешенья
линий изначального рисунка,
формы прошлогоднего листа.
Человек сидит в весеннем сквере,
в сквере,
переполненном грачами,
их высокомерными речами,
вздорностью грачиных пересуд.
Черные пасхальные старухи
с древними рублевскими очами
белые платочки с куличами
мимо сквера бережно несут.
Человек сидит в весеннем сквере,
улыбаясь грусти безотчетной,
смотрит,
как в песке играют дети,
хлебцы выпекают на доске,
как они песок упрямо роют,
на песке
песочный домик строят,
крепость воздвигают на песке.
А весенний гром,
еще несмелый,
первый,
еще робкий,
неумелый,
тихо погромыхивает где-то,
громыхает,
душу веселит.
А весенний дождик все смывает,
облегчает,
очищает душу,
обещает радужное что-то,
что-то неизвестное сулит,
что-то позабывшееся будит –
что-то будет,
что-то еще будет,
что-то еще здесь произойдет.
И тогда в дожде,
как наважденье,
возникает давнее виденье –
женщины забытые глаза,
два бездонных,
два бессонных круга,
и сквозь них,
сквозь дождь,
неторопливо –
человек по улице идет,
и навстречу женщина идет,
и они
увидели
друг друга.
В высоком и тесном дворе,
как в глубоком колодце,
на дне
появлялся шарманщик,
появлялась шарманка,
появлялся мотивчик,
наивный и грустный,
и тогда открывались окошки,
и двор оживал,
и в окне проступало лицо,
проступала рука,
проступала ладонь под щекой,
из окна вылетала монетка,
завернутая в бумажку,
и летела на дно колодца –
летела копейка,
летела слезинка,
летела улыбка,
летела ромашка,
летела синица,
жар-птица,
райская птица,
ах, спасибо, шарманщик!
Но кончался мотивчик,
уплывала шарманка,
удалялся шарманщик,
унося в кармане копейку,
слезинку,
улыбку,
ромашку,
синицу,
жар-птицу,
райскую птицу,
и колодец двора
наполнялся,
как дождевою водой,
тишиной,
и она
расходилась кругами,
расходилась
кругами,
расходилась
кругами…
«Еще апрель таился у запруд…»
Еще апрель таился у запруд,
еще была пуста его купель,
а он не почитал уже за труд
усилья капель
складывать в капель –
в копилку,
по копеечке,
копил,
как скряга,
а потом на эту медь
себе рубаху синюю купил –
ни мне, ни вам подобной не иметь.
В рубахе синей,
конопат и рыж,
пустился в пляс,
как молодой цыган,
и все сосульки,
виснувшие с крыш,
запели,
как серебряный орган.
И тут уже поехало,
пошло,
а на вторые или третьи сутки,
в один из этих дней,
произошло
самоубийство мартовской сосульки,
которая,
отчаявшись,
упала
с карниза
и покончила с собой,
чего никто, конечно,
не заметил.
Апрель был юн,
он весел был и светел
и щеголял
в своей рубахе синей,
которая казалась голубой.
Когда снега земли и неба
в окне смешались заодно,
я раскрошил краюшку хлеба
и бросил птицам за окно.
Читать дальше