Мужество делает выбор – уйти из игры,
просто уйти, не заметив котлы и костры,
слово и дело свое в тишине завершая.
И не спеши, даже если тебя позовут
к жирной похлебке на несколько жарких минут —
недоедание ныне беда небольшая.
Прослушиваешь рев партийных прений,
и ловишь мысли в сутолоке фраз,
и тяжело вздыхаешь каждый раз
от парафраз, цитат и повторений.
Парений нет, но много испарений,
опасных и для легких, и для глаз,
и ненависти ядовитый газ,
и пляски на могилах поколений…
Мне кажется, я скоро замолчу,
совсем один, среди равнины белой…
Ни слушать, ни смотреть я не хочу.
Душа моя, но что же ты хотела?
Где много слов, там не дождешься дела
и не найдешь зажженную свечу.
Укрыться от осеннего дождя
в какой-нибудь харчевне у вокзала,
посконным духом жареного сала
немедленно насытиться, войдя.
Открыть блокнот. Немного погодя,
почувствовав, что голова устала,
за строчкой строчку с самого начала
пролистывать, за метрикой следя.
И удивиться – как немного надо
для музыки, звучащей у огня
сквозь суету и гам – не для награды!
Не ради отдыха на склоне дня,
но только чтобы сердце было радо,
и ты, родная, вспомнила меня.
Изучение накипи в чайниках
продиктовано жаждой найти
в хаотической груде случайного
все начала, концы и пути,
процедить через сито статистики
воду мыслей и фактов песок
и в бурьянах и плевелах мистики
увидать хоть один колосок.
Но из кранов течет только жесткая,
отдающая хлором вода;
лучший чай на подносике жостовском
подаешь, а в стакане бурда,
и анализ крошащейся накипи,
как бы ни был он точен и скор,
никому не подарит ни капельки
с заповедных заснеженных гор.
Когда коснется одиночество
изломом высохших ветвей,
и отзовется только отчество
из горькой памяти твоей,
тогда ты все увидишь заново,
как в детском радужном стекле —
предутреннее, первозданное,
единственное на земле.
Увидишь, словно не утрачены
в десятках прошуршавших лет,
в быту и беготне горячечной,
в дыму дешевых сигарет —
ни муравы прохлада дивная,
ни темных елей тишина,
ни восхищение наивное
смешной девчонкой у окна.
Тихо льётся печаль
серым шёлком дождя за рекою,
и горит пастораль
златотканых берёз на заре,
лёгкий купол собора
сияет лучами покоя,
у далёкого бора
уснули луга в серебре.
Потемнели цветы,
помутнели и выцвели краски,
золотые листы
опадают и гаснут вокруг,
лишь людей силуэты
и лиц полустёртые маски
проступают, согреты
прощальным касанием рук.
Впереди – тишина.
Холодеющий ветер заката
допивает до дна
догорающий пурпур вина;
на поникших берёзах,
на гальке речных перекатов
серебристые слёзы —
осенней росы седина.
Моих воспоминаний бабушка
сюда приходит каждый вечер
и кормит синего воробушка,
а мне и поделиться нечем.
На полмизинца горьким вермутом
предзимье у души в поддоне —
укутан облаками Лермонтов,
и скомкан Пастернак в ладони.
Вся алость холода закатного
и терпкий чай опавших листьев,
как банка рыжиков, закатаны
и дремлют в лапнике смолистом,
и погружаешься в убежище
цепочкой слова, пульсом духа,
и отступает холод режущий,
и в глубине тепло и сухо.
И не посмертие мне грезится
на бесконечной карусели,
а просто нищая поэзия
блуждает по ветвям артерий,
и опадают клочья белые
на замершую ткань души,
и все слышнее – что ты делаешь?
Проснись, почувствуй, расскажи.
Не спрашивай, не умничай – я слышу,
что говорит любовь – резцом по камню,
рукой по струнам, а огнем – все выше!
Наверное, сейчас о самом главном
она мне скажет. Медленно и строго
она перебирает клочья свитков,
и, кажется, иной раз даже трогать
ей больно, словно золотые слитки
из огненной печи. Горит и плачет
душа слепого мотылька, а сам он
давно забыт. На сцене лай собачий,
на всех аренах похоть и реклама,
но я все помню. Память, словно парус,
улавливает отголоски бури,
и рвется, и трепещет в сердце старом,
а собеседник кашляет и курит,
вычеркивает книжные глаголы
и нашивает на язык заплаты…
Читать дальше