– Первый глоток только, милая, сделай, а потом уже будет не оторваться… Красная-то чаша готова? – спросила вдруг, участливо наклоняясь и ловя взгляд Доброшки, коренщица.
– Готова, – точно отталкивая от себя какую-то нависшую тень, встала, очнувшись, с колоды Доброшка.
– Выльешь в красную чашу… Это бересто тоже вместе с ней, смотрите, пусть в огонь положат… А то ведь есть и такие, что встают из огня, идут чашу искать, бересто вылизывать… Первый глоток только сделать, а потом будет не оторваться, – повторяла спокойно вещая старуха, забывчиво перебирая какие-то корешки в большом кармане передника.
Красная, вырезанная из ольхи чаша, из которой Доброшка выпила яд, стояла у ее плеча, в лодке. Она лежала рядом с мужем в свадебном наряде, в высоком «ведерке» из бересты, обтянутом яркой тканью, с цепочками, серебряными дирхемами и привесками с золотыми коньками, которые уже нетерпеливо ржали и били копытцами, собираясь унести их души с дымом костра в небесное царство. В деревне его все хорошо представляли: как подводная глубина – только вода небесная, легкая, как радость, и призрачная, до самых звезд. Доброшка еще в избе выпила чашу, потеряла движение, хотела закричать, но голос из груди не пробивался. А потом вдруг появился перед ней давно умерший отец, утешал, шутил, погладил, как маленькую, и от его руки тяжесть навалилась на все тело… и она никак не могла схватиться за гриву золотую. А потом сидела уже свободно, охватив мужа, ставшего легким, плавным, как птица, в теплых, жемчужно-серых облаках, где летели они в небесной пустыне на золотом коне. А Доброшкин маленький конек скакал за ними следом, как жеребенок.
Лодка с двумя покойниками уже обуглилась и распалась. Костер, истощив свою силу, упал и расстилался теперь по земле. На высоком месте он был далеко виден. Впереди сосны, рядом, за спиной, небольшое сжатое уже ячменное поле и врытые в землю избушки, слева – щеки обрывистого, красной глины береговища с сосновой стеной, и ручей, впадающий в реку, переливающийся между толстолобых, задумчивых валунов, нежная травка на сыром, с железистыми ключами, песке. Вода, уже посветлевшая и стоявшая тихо в заливе против устья ручья, была тоже задумчива, как и валуны, и отвечавшие их молчанию древесным покоем сосны над красным откосом. Все здесь было вроде и не то, и одновременно то же самое, что жило в мыслях Доброшки и ее мужа… Такое царство небесное и есть, точно говорили тяжелыми, каменными словами валуны и глина, сосны, и в такое царство, наверно, уже доскакали души Доброшки и Вулафа… Но напрасно родня пела величание: уж как нашего батюшку, уж как нашу матушку боги взяли с боженятами. И напрасно младшая дочка: вся в мать – с такими же влажными, солнечными глазами – положила в могилу, к обгоревшим костям, бронзовую, из греческой земли пряжку, которую так хотелось получить ей в приданое. Все это скоро забылось. Слова воды, глины и камня были медленны и от этого стали казаться тишиной… Но прошли века, и они завершились, сложились в одно, и выпало, как вымытый цветной камушек из глинистого откоса – одно слово: круглицы.
Так называли небольшие курганы, и тот, где были зарыты варяг с мерянкой, раскопали археологи.Она лежала – маленькая, с широкими тазовыми костями, по грудь ему был ее костяк. Красная чаша ольховая тоже давно забылась, остатки ржавой коросты и штырь кинжала лишь напоминали о вооружении варяга-землепашца. И неподалеку так же взрыхленно дышало поле, и стояли сосны, хотя и сильно поредевшие, а на холме, где чернели когда-то врытые в землю избушки, белела, прямо уходя к облакам, в небесное царство, колокольня, и село теперь называлось по-другому. Прежнего его названия давно не помнили даже столетние старики и старухи…
Заведующего древнерусским отделом музея-заповедника Николая Николаевич Веревкина все глубже завлекало исследование этого, парного захоронения:загадочной жизнью и смертью за той чертой, откуда картины и образы, являются подобно снам. Манят, обманывают, пророчат ли – кто проверит?.. Ему шел пятьдесят восьмой год. Он всю жизнь прожил здесь, в областном городе, если не считать годы учения в московском институте и аспирантуре. У него было круглое, широколобое лицо северянина, низ по скулам мягко заострен к подбородку, губы упрямо и одновременно безвольно как-то поджаты. Волосы русые, все еще чуть вьющиеся, он старательно зачесывал назад, и они спадали на уши. Широко расставленные глаза капризно голубели, светили болезненно ярко, с плоским блеском – узкие, продолговатые, чаще они были подернуты легкой тревогой. Он избегал смотреть прямо в глаза собеседнику, но иногда, сбоку, когда этого не видели, зацеплял пристальным взглядом, точно утаскивал в себяоблик человека или предмет. В монотонном голосе, в напряженных позах распознавались усталость и растерянность, может, и страх перед жизнью. (Лишь заведующая научной библиотекой заглазно, за спиной, замечала, что в его широко расставленных глазах проглядывает что-то нахальное!) Это соседствовало с невидимыми сторонами его характера: пусть и попритушенной, но – жаждой дерзаний, с беспокойством духа, фантастикой. Стремление к строгому анализу совмещалось у него со школьной наивностью суждений и поступков – так считала его жена Любовь Николаевна.
Читать дальше