Свидетель их берлинского примирения, Эренбург, вспоминает: «Примирение было столь же бурным и страстным, как разрыв. Я провел с ними весь день: мы пошли в кафе, потом обедали, снова сидели в кафе. Борис Леонидович читал свои стихи. Вечером Маяковский выступал в Доме искусств, читал он „Флейту-позвоночник“, повернувшись к Пастернаку». Вскоре их пути опять разошлись. Но в 1926 Маяковский, приводя четверостишие своего друга «В тот день всю тебя от гребенок до ног», назвал его гениальным. А Пастернак, рассказывая о смерти Маяковского, написал: «Я разревелся, как мне давно хотелось».
Вопреки свидетельству Лили Брик, встревоженно написавшей, что Маяковский «все дни и ночи в Берлине просидел за картами», поэт ежедневно общался с не забывшими, не отторгнувшими его приятелями-эмигрантами, безотказно читал им (и публике тоже) свои стихи, слушал жадно и вдумчиво то, что они здесь писали, и, конечно, с безоглядной свободой спорил с ними, что-то отвергая, что-то принимая и поддерживая. Ни на день не покидало его ощущение: как же ему здесь хорошо!
Как-то после одной из вечеринок Маяковский разговорился с Андреем Белым, который сказал ему такое, на что ответа тогда не нашлось и он только отшутился, но позже, уже в поездке по Америке, им вспоминалось с острым желанием и поспорить, и с чем-то понимающе согласиться. «Всё в вас принимаю, — сказал ему Белый, — и футуризм, и революционность, одно меня отделяет — ваша любовь к машине как к таковой. Опасность утилитаризма не в том, что молодые люди увлекутся утилитарной стороной науки — это я только приветствую. Опасность в другом — в апологии Америки. Америки Уитмена больше нет, побеги травы высохли. Есть Америка, ополчившаяся на человека…» Последнюю фразу Маяковский посчитал провидческой и то и дело находил ей подтверждение, но уже тогда, когда объезжал города и веси «долларовой державы».
Однажды Маяковский решился прочитать русским берлинцам только что изданную в Москве поэму «150 000 000», ту самую, что не понравилась Ленину. Сменовеховская газета «Накануне», в которой соправителем был Алексей Толстой (в ту пору эмигрант), это его чтение не только поддержала, но и выспренне написала, что поэма «полна такого искрометного вдохновения, такой бичующей сатиры, что может смело выдержать сравнение с выдающимися творениями европейской поэзии… В цельности, в непосредственности, в смелых исканиях и творческом жаре — ценность Маяковского». Могло ли такое не порадовать поэта?
Беженец Игорь Северянин (с титулом «король поэтов», некогда завоеванным в схватке с Маяковским) после встречи в кафе «Леон» стал ходить на все выступления своего давнего соперника и собрата по цеху футуристов. А однажды они даже выступили вместе в болгарском землячестве. С ним же он побывал в гостях у Алексея Толстого. Затем еще одно совместное выступление — в советском полпредстве, о чем Северянин вспоминал: «В день пятой годовщины советской власти в каком-то большом зале Берлина торжество. Полный зал. А. Толстой читает отрывок из „Аэлиты“. Читают стихи Маяковский, Кусиков. Читаю и я».
Маяковский в Берлине прогостил больше месяца, его впечатления отлились в строки:
Сегодня
хожу
по твоей земле, Германия,
и моя любовь к тебе
расцветает все романнее и романнее.
Обогретый теплом дружества в стране Гёте, Владимир Владимирович еще не знал, что последовавшее затем его пребывание в Париже, длившееся всего-то семь дней, затмит берлинские впечатления.
Почему в Париж с трепетом? Да потому, что «после нищего Берлина — Париж ошеломляет», — отчитывался Маяковский о своем первом (будет и второй… и шестой) выезде во Францию. И далее раскрывает, что же помимо многого другого его, прибывшего из голодающей России и «нищего Берлина», «ошеломило»: «Тысячи кафе и ресторанов. Каждый, даже снаружи, уставлен омарами, увешан бананами. Бесчисленные парфюмерии ежедневно разбираются блистательными покупщицами духов. Вокруг площади Согласия вальсируют бесчисленные автомобили… Ламп одних кабаков Монмартра хватило бы на все российские школы».
Зоркий Маяковский узрел и то, что станет для него более важным и привлекательным во все приезды в город своей мечты: «Веселие Парижа старое, патриархальное, по салонам, по квартирам, по излюбленным маленьким кабачкам, куда, конечно, идут только свои, только посвященные». В один из дней и он оказался «своим» и «посвященным», позванным в салоны, а затем уж и счет потерял, в каких кружках и собраниях оказывался, выступая с речами, стихами, докладами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу