Те, кто грешил в раю земном,
но грех судил в других,
в аду разжеванным гавном
плюют в себя самих.
Боюсь, что в ежедневной суматохе,
где занят и размерен каждый час,
величие вершащейся эпохи
неслышно и невидимо для нас.
Легко найти, душой не дорожа,
похожести зверинца и тюрьмы,
но в нашем зоопарке сторожа
куда зверообразнее, чем мы.
Я много лет себе же самому
пишу, хочу сказать, напоминаю:
столь занят я собой лишь потому,
что темы интересней я не знаю.
Неважно, что хожу я в простачках
и жизнь моя сумятицей заверчена:
душа моя давно уже в очках,
морщиниста, суха и недоверчива.
Проворны и успешливы во многом,
постигшие и цены, и размерность,
евреи торговали даже с Богом,
продав Ему сомнительную верность.
Посажен в почву, как морковка,
я к ней привык уже вполне,
моей морали перековка
нужна кому-то, но не мне.
О счастье жить под общим знаменем
я только слышал и читал,
поскольку всем земным слияниям
весь век любовь предпочитал.
Здесь мысли о новом потопе
назойливы, как наваждение:
в подвале гниющих утопий
заметней его зарождение.
Столько бы вина моя ни весила
на весах у Страшного Суда,
лучше мне при жизни будет весело,
нежели неведомо когда.
Все меньше находок и больше потерь,
устала фартить моя карта,
и часто мне кажется странным теперь,
что столько осталось азарта.
Вдыхаю день за днем тюремный яд
и впитываю тлена запах прелый;
конечно, испытания взрослят,
но я прекрасно жил и недозрелый.
Страшнее всего в этой песенке,
что здесь не засовы пудовые,
а нас охраняют ровесники,
на все по приказу готовые.
Что нас ведет предназначение,
я понял в келье уголовной:
душе явилось облегчение
и чувство жизни полнокровной.
Остаться неизменным я пытаюсь,
я прежнего себя в себе храню,
но реже за огонь теперь хватаюсь,
и сдержанней влечение к огню.
Прекрасный сказочный мотив
звучит вокруг на каждой лире,
и по душе нам этот миф,
что мир возможен в этом мире.
В России преследуют всякую речь,
которая трогает раны,
но память, которую стали стеречь,
гниет под повязкой охраны.
В тюрьме весной почти не спится,
одно и то же на уме —
что унеслась моя синица,
а мой журавль еще в тюрьме.
Я в шахматы играл до одурения,
от памяти спасаясь и тоски,
уроками атаки и смирения
заимствуясь у шахматной доски.
Как обезумевший игрок,
всецело преданный азарту,
я даже свой тюремный срок
стихами выставил на карту.
Поют в какой-то женской камере,
поют навзрыд — им так поется!
И всюду стихли, смолкли, замерли,
и только песня раздается.
Колеса, о стыки стуча неспроста,
мотив извлекают из рельса:
держись и крепись, впереди темнота,
пока ни на что не надейся.
Смешны слова про равенство и братство
тому, кто, поживя с любой толпой,
почувствует жестокость и злорадство
в покорной немоте ее тупой.
Кому судьбой дарована певучесть,
кому слышна души прямая речь,
те с легкостью несут любую участь,
заботясь только музыку сберечь.
Клянусь я прошлогодним снегом,
клянусь трухой гнилого пня,
клянусь врагов моих ночлегом —
тюрьма исправила меня.
Ломоть хлеба, глоток и затяжка,
и опять нам беда не беда;
ах, какая у власти промашка,
что табак у нас есть и еда.
Я понял это на этапах
среди отбросов, сора, шлаков:
беды и боли горький запах
везде и всюду одинаков.
Снова путь и железная музыка
многорельсовых струн перегона,
и глаза у меня — как у узника,
что глядит за решетку вагона.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу