2
Итак, я буду думать о весах,
то задирая голову, как мальчик,
пустивший змея, то взирая вниз,
облокотись на край, как на карниз,
вернее, эта чаша, что внизу,
и будет, в общем, старческим балконом,
где буду я не то чтоб заключенным,
но все-таки как в стойло заключен,
и как она, вернее, о, как он
прямолинейно, с небольшим наклоном,
растущим сообразно приближенью
громадного и злого коромысла,
как будто к смыслу этого движенья,
к отвесной линии, опять же для того (!)
и предусмотренной,'чтобы весы не лгали,
а говоря по-нашему, чтоб чаша
и пролетала без задержки вверх,
так он и будет, как какой-то перст,
взлетать все выше, выше
до тех пор,
пока совсем внизу не очутится
и превратится в полюс или как
в знак противоположного заряда
все то, что где-то и могло случиться,
но для чего уже совсем не надо
подкладывать ни жару, ни души,
ни дергать змея за пустую нитку,
поскольку нитка совпадет с отвесом,
как мы договорились, и, конечно,
все это будет называться смертью…
3
«Ночь эта — теплая, как радиатор…»
Ночь эта — теплая, как радиатор.
В ночи такие, такого масштаба,
я забываю, что я гениален, —
лирика душит, как пьяная баба.
Звезды стоят неподвижно и слабо.
Свет их резиновый спилен и свален.
То недоступен — то в доску лоялен,
как на погонах начальника штаба.
Распространяя себя, как кроссворд,
к темному пирсу идет пароход.
Бесконечен этот поезд.
На стоянках просыпаясь,
наблюдатели — по пояс,
но — свалиться опасаясь.
Бесконечен этот поиск.
В мифологии копаясь,
обнаруживаем — полюс,
но хватаемся — за парус.
Помолитесь на дорогу,
от стоянок отрекаясь.
Нету Бога, кроме Бога,
и пророк его — «Икарус».
Полезай на третий ярус
и внуши своим соседям,
что сегодня мы приедем
в оглушительную ясность.
«Невозмутимы размеры души…»
Невозмутимы размеры души.
Непроходимы ее каракумы.
Слева сличают какие-то шкалы,
справа орут — заблудились в глуши.
А наверху, в напряженной тиши,
греки ученые, с негой во взоре,
сидя на скалах, в Эгейское море
точат тяжелые карандаши.
Невозмутимы размеры души.
Благословенны ее коридоры.
Пока доберешься от горя до горя —
в нужном отделе нет ни души.
Существовать — на какие шиши?
Деньги проезжены в таксомоторе.
Только и молишь в случайной квартире:
все забери, только свет не туши.
«И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле…»
И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле,
и Лермонтова глаз, привыкший к темноте.
Я научился вам, блаженные качели,
слоняясь без ножа по призрачной черте.
Как будто я повис в общественной уборной
на длинном векторе, плеснувшем сгоряча.
Уже моя рука по локоть в жиже черной
и тонет до плеча…
Могла упасть, но все висит
непостижимая цистерна.
Хотели в центре водрузить,
но получилось не по центру.
Скуля, кислит японский стиль.
Так молодого лейтенанта
на юте раздражает шпиль
и хворостина дуэлянта.
Как на посадке самолет,
когда, от слабости немея,
летит с хвостом, хоть не имеет
артикля в русском языке.
Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя.
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.
Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, —
а он уже, слава Богу, в раю.
Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.
Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.
Можно бант завязать — на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые…
«В перспективу уходит указка…»
В перспективу уходит указка
сквозь рубашку игольчатых карт,
сквозь дождя фехтовальную маску
и подпрыгнувший в небо асфальт.
Эти жесты, толченные в ступе,
метроном на чугунной плите,
чернозем, обнаглевший под лупой,
и, сильней, чем резьба на шурупе,
голубая резьба на винте.
Читать дальше