С дистанции в полтора века, быть может, покажется, что эта необычная ситуация в каком-то смысле была для Блейка благом: она избавила его от кабалы тогдашних издателей, а в том, что слово его рано или поздно будет услышано, поэт-провидец, каким он себя считал, сомневаться не мог. Однако Блейк переживал создавшееся положение достаточно тяжело, осыпая градом эпиграмм своих более удачливых — и менее щепетильных в литературных делах — современников, а в письмах тем немногим, кто был ему близок, жалуясь на тупоумие торговцев картинами и типографов, как и на их раболепство перед авторитетами вроде Рейнолдса.
Да и должна ли удивлять горечь и ярость этих его строк? С юности близкий к радикалам — таким, как Джозеф Джонсон (Joseph Johnson, 1743-1811) или Томас Пейн (Thomas Paine, 1737-1809), — подобно им впрямую откликавшийся на злобу дня и живший политическими страстями своей эпохи, Блейк, конечно, писал не для истории, а для современности и, как каждый поэт, хотел быть услышан. А его аудиторию обычно составляло всего несколько человек. И даже они ценили в Блейке, как правило, лишь талант художника, оставаясь равнодушными к его идеям.
Сохранилось свидетельство современника, что единственным, кто сорок с лишним лет поддерживал Блейка, полностью разделяя его общественные и нравственные убеждения, была жена поэта Кэтрин Ваучер. Надо думать, что ею нередко и ограничивался круг читателей его произведений. Во всяком случае, нет никаких фактов, указывающих, что кто-нибудь при жизни Блейка прочел стихи, оставшиеся в рукописях, — а ведь среди них есть вещи, первостепенно важные для него: «Странствие», «Хрустальная шкатулка»...
Прямым следствием этой изоляции была житейская неустроенность, нищета и обида на современников. Косвенным — специфическая творческая позиция Блейка, в немалой мере предопределившая и своеобразие созданного им художественного мира. Для истории искусства это, конечно, самое главное. Но нельзя забывать и о той цене, которой было оплачено это своеобразие.
Необычность блейковского мира почувствует каждый, кто откроет том его стихов, иллюстрированный гравюрами. Стихи и рисунок с самого начала составляли единый художественный комплекс — это многое объясняет в их образности. Еще существеннее сам факт, что Блейк вынужденно оказался в стороне от литературных баталий своего века, от его вкусов, увлечений, споров. От его расхожих понятий. Даже от его обиходного поэтического языка.
Он не ждал успеха и не стремился к нему. В самом прямом смысле слова поэзия была для него духовной потребностью, и только. Он не оглядывался ни на принятые каноны, ни на проверенные читательским признанием образцы. Идеи, выразившиеся в его книгах, метафоры и символы, в которых они запечатлены, весь поэтический мир Блейка менее всего ориентирован на существующую норму, иметь ли в виду эстетику конца XVIII века или романтические устремления.
При всех явных и скрытых перекличках с характерными мотивами литературы того времени, поэзия Блейка ощутимо выделяется на общем фоне, побуждая некоторых исследователей говорить о том, что это явление вообще неорганично для английской поэтической традиции, какой она складывалась вплоть до романтиков и даже после них — до XX века. Очевидное преувеличение, но тем не менее здесь есть доля истины. Содержание, которое раскрылось в стихах и «пророческих книгах» Блейка, и в самом деле не имеет аналогий ни в предшествующей, ни в современной Блейку английской литературе. И оно определило новизну, самобытность его поэтики.
Прерафаэлиты видели в нем гения, обитавшего в сфере чистой духовности. А на деле его нельзя понять, не оценив в его стихах образности, навеянной той грубой повседневностью трущобных кварталов, которая ему была привычна с детства. Она вошла в поэзию Блейка, сообщив ей небывалую резкость социальных штрихов, графичность образов и такой всепроникающий урбанизм колорита, будто его стихи были написаны не в конце XVIII века, а по меньшей мере столетием позже.
Духовные корни Блейка уходят в ту же почву. Та среда, где вырос Блейк* продолжала хранить, передавая из поколения в поколение, сложившиеся еще в средневековье еретические и сектантские доктрины, в которых за ветхозаветными понятиями, категориями и образами полыхает едва сдерживаемое пламя плебейской революционности, а идея Рая крепится требованиями достойной жизни на земле. Преследовавшиеся еще более жестоко, чем неверие, эти учения — антиномианцев, фамилистов, «бешеных», иоахимитов — выдерживали самые беспощадные гонения официальной церкви и государства, а таившееся в них пламя на протяжении истории не раз вырывалось наружу, требования высказывались открыто — вспомнить хотя бы о Томасе Мюнцере, анабаптисте, вожде Крестьянской войны в Германии, казненном, как и большинство его сторонников.
Читать дальше