Валерий Прокошин
Рай остался внутри шалаша
Дом в темноте, как ребёнок, боится
Всякой пропажи земной.
Дому мерещатся пьяные лица,
Те, что приходят за мной.
Что их приводит: полночные страхи
Или сапожник-сосед?..
Въелись в обои в фабричном бараке
Эти четырнадцать лет.
Это из детства: над гнёздами люлек
Плыл керосиновый чад —
Мамы кормили из чёрных кастрюлек
Крепких барачных ребят.
После, напившись, плясали и пели
За полночь, возле крыльца.
Помню, как вглубь коридора глядели
Мутные очи отца.
Спьяну жильцы веселились до драки
И поджигали с углов —
Ярко горели ночные бараки
Семидесятых годов.
Это оттуда летит на ресницы
Пепел отцовских обид.
Дом в темноте, как ребёнок, боится
И до рассвета не спит.
* * *
Дом культуры. Советская хроника:
Тень и свет, свет и тень, тень и свет…
Жизнь, размытая взглядом дальтоника,
С четырёх до шестнадцати лет.
Как ночной мотылёк или бабочка,
Угодившая в тесный сачок,—
Чёрно-белая Красная Шапочка,
Чёрно-белый Иван-дурачок.
Как «Титаник», но с русскими ятями,
Выплывает сгоревший барак
И, скользнув по заснеженной памяти,
Погружается в сладостный мрак.
Свет и тень, тень и свет — это полосы,
Что бегут, и бегут, и бегут…
Чёрно-белые мамины волосы
Туго скручены в тоненький жгут.
Лента лжи извивается коброю,
Соблазняет нас красной ценой.
Мама верит в другую — загробную
Жизнь, которая будет цветной.
* * *
Этот город похож на татарскую дань
С монастырскою сонной округой,
Здесь когда-то построили Тмутаракань
И назвали зачем-то Калугой.
Сколько славных имён в эту глушь полегло.
Но воскресло в иной субкультуре:
Константин Эдуардович… как там его —
Евтушенко сегодня, в натуре.
Этот город, прости меня, Господи, был
То советский Содом, то Гоморра
Постсоветская: Цербер под окнами выл
В ожидании глада и мора.
Не хочу вспоминать эти пьяные сны,
Явь с придурками, дом с дураками,
И почти несусветную «точку росы»…
Два в одном: Гоголь & Мураками.
Этот город уходит в снега. На фига
Снятся мне в двадцать грёбаном веке
Тараканьи бега… тараканьи бега
И татаро-монголов набеги?
Москва — ненадёжное русское место
Для жизни счастливой. И здесь, как известно,
Напрасны рыданья твои.
Но всё же за горстью туркменского плова
О бедной Татьяне замолвите слово
Хоть вы, Алишер Навои.
Ворона, щегол, воробей и синица,
Любая другая нездешняя птица
Поют на родном языке.
А четверо гуру из Третьего Рима
Забыли, что совесть непереводима
И лучше уйти налегке.
Ни книгой, которой названия нету,
Ни Рейном, впадающим медленно в Лету,
Ни хлебом из сталинской ржи.
Единственная среди тех, между прочим,
Кто лечь отказался на грязный подстрочник
В чужой азиатской глуши.
Февраль расплатился по липовой смете
В присутствии близких, при ангельском свете,
С бумажной иконкой в торце.
С двенадцати до половины второго
О бедной Татьяне замолвите слово,
Которое будет в конце.
* * *
Рай похож на огромный пломбир:
Сколько света кругом! Сколько снега!
Ангел кутает плечи в меха.
Я ещё не пришёл в этот мир,
Но в янтарной горошине века
Спит дитя — негатив человека
Без души, без судьбы, без греха.
Только Замыслу благодаря,
Тот апрель тайно лёг на распятье.
Рай остался внутри шалаша…
И расплавилась горсть янтаря:
Я родился, на волю спеша,
Раньше срока условного — в пятьде -
Сят девятом, в конце декабря.
Над Россией плывут облака,
Небо выгнуто заячьим оком.
Здесь, в забытом Генсеком и Богом
Городке с прописной буквы «К»
Рай похож на глоток молока.
Вечность бьётся, как рыба, под боком
Левым: жизнь младше смерти пока.
В небе лунный зазубренный нож
Превращается в яблоко солнца.
Через край полдень мёдом прольётся,
Насекомых гудение сплошь…
На губах — неостывшая дрожь
Поцелуя. И мама смеётся:
Рай на первое слово похож.
* * *
Сны размалёваны страшными красками —
Крымско-татарскими, крымско-татарскими…
Читать дальше