кроме того аромата
в августе
вряд ли сомневаться в бессмертии
значит отрицать Бога.
Мы так малы, мир так велик,
что наша претензия на вечность
явно преувеличена
кто положил морю врата?
кто рек
до сего дойдеши и не прейдеши
но в тебе сокрушатся волны твоя?
С 18 на 19 марта
видел чудный сон:
кто-то голосом Батюшкова
говорил, что Гомер и Иисус, сын Сирахов,
жили почти в одно время
и недалеко друг от друга.
но сколько слов у Гомера:
холмистый, гористый
могучий, скорый, быстрейший —
а у другого сколько мыслей!
Гомер болтун,
а Сирахов сын – умозритель
меня раздосадовали эти слова,
и я проснулся
Сны Гнедич записывал утром, мысли вечером.
Днем шел на работу в библиотеку,
где получал оклад
и где у него был стол возле окна,
на котором всегда аккуратными стопками
лежали новые книги;
он составлял картотеку,
записывая четким почерком
название каждого тома на карточку,
потом клал ее в ящик,
а книгу помощник ставил на должную полку;
но всегда было немножко боязно,
что юнец ошибется,
и потому Гнедич шел и перепроверял,
все ли на месте;
и так продолжалось до вечера.
Он заставлял себя не смотреть в окно,
не обращать внимания, что мимо проходят люди,
не вести счет дням неделям и месяцам,
не думать о том,
что вот уже несколько лет он провел в этой зале,
а вот еще несколько лет,
и еще несколько.
Вместо этого он желал наслаждаться
названьями книг,
четкостью собственного письма,
тем, что в библиотеке становится
все больше коллекций,
что она разрастается, как столица,
что проходы между полками
подобны улицам и каналам,
только еще прямее, и там всегда царит тень,
и никогда нет ветра; он успокаивал себя тишиной,
так похожей на вечность, что в этих стенах
можно было не бояться времени. Он знал,
что никогда не состарится, что болезни
добьют его раньше, чем он устанет от жизни,
а жизнь, посвященная составлению картотеки,
не так уж плоха: все же чего-то становится больше
(карточек) – а вот с годами наоборот.
У нас есть только те, которые не исписаны;
их становится меньше
с каждой весной.
Надо смотреть на жизнь философски,
говорил он себе, доставая
завернутый в бумагу хлеб с маслом;
потом стряхивал крошки со стола и раскрывал
маленький томик Паскаля.
Что-то детское в душе
принималось вздыхать: ах, отчего я
не умен так, как он!
Какое счастье было бы воспарять
душою в чистые эмпиреи
и не замечать ни пыли, ни хлеба с маслом.
Но голос замолкал и глаза читали.
Когда я смотрю на слепоту и несчастие,
на молчаливый мир, на темноту, где человек
брошен, одинок, потерян
в этом углу вселенной и не знает,
кто его туда послал, и зачем,
и что будет с ним после смерти, —
я в ужасе, как будто, пока я спал,
меня унесли на необитаемый остров,
и, пробудившись, не знаю,
ни как я попал сюда,
ни как же отсюда выбраться.
И библиотека вдруг перестает быть
библиотекой,
и прямые коридоры – прямыми коридорами,
картотеки рассыпаются,
буквы становятся
крючочками и закорючками,
и посреди всего этого Гнедич (но Гнедич ли?)
хватается одной рукой за крышку стола,
а другой за стул,
чтобы не упасть в пропасть,
которая слева от него раздирает половицы,
а потом и справа.
За стенами, кажется, Петербург,
или другой какой-то город,
где по улицам ходят люди,
еще не успевшие умереть,
вьюга
поднимается медленной змейкой
над финским болотом
и двигается на столицу, набирая силу.
Она поет, и в ее песне
едва ли меньше смысла, чем в арии,
которую публика соберется вечером слушать.
Он не может оставаться на службе.
Он нащупывает шубу и набрасывает ее на плечи;
руки едва слушаются, как будто
принадлежат кому-то другому;
он спускается по лестнице,
отвесной, как скала, —
кто спустился по ней до конца, уже не тот
кто начинал нисхождение. Вьюга
ударяет его по лицу:
– Это научит тебя смирению, —
но разве его нужно учить? Он всегда знал,
что он ничтожество,
и это ничто под давлением шубы
передвигает ноги по улице,
и метель снова хлещет его по щекам,
и, прослезившись,
он говорит: – Я все-таки что-то!
Влага и ветер слепят глаза, но он чувствует
теплоту и соленость собственных слез,
добредает до дома, вставляет ключ
в замочную скважину,
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу