Коля, сделай что-нибудь! Боже, Боже,
Помоги мне выбраться! Я ведь тоже
Золотая песчинка в твоей горсти.
Мне противна зрелость, суровость, едкость,
Я умею счастье, а это редкость,
Но науку эту забыл почти.
Да и как тут выживешь, сохраняя
Эту радость, это дыханье рая,—
Сочиняя за ночь по пять статей,
Да плевать на них, я работал с детства,
Но куда мне, Коля, куда мне деться
От убогих старцев, больных детей,
От кошмаров мира, от вечных будней?
На земле становится многолюдней,
Но еще безвыходней и серей.
Этот мир засасывает болотом,
Сортирует нас по взводам и ротам
И швыряет в пасти своих зверей.
О какой вы смеете там закалке
Говорить? Давно мне смешны и жалки
Все попытки оправдывать божество.
В этой вечной горечи, в лютой скуке,
В этом холоде — нет никакой науки.
Под бичом не выучишь ничего.
Как мне выжить, Коля, когда мне ведом
Этот мир с его беспрерывным бредом,
Мир больниц, казарм, палачьих утех,
Голодовок, выправок, маршировок,
Ледяных троллейбусных остановок —
Это тоже пытка, не хуже тех?
Оттого-то, может быть, оттого-то
В этой маске мирного идиота
Ты бродил всю жизнь по своей стране.
Может быть, и впрямь ты ушел в изгнанье
Добровольное, отключив сознанье?
Но и этот выход не светит мне.
Я забыл, как радоваться. Я знаю,
Как ответить местному негодяю,
Как посбить его людоедский пыл,
Как прижаться к почве, страшась обстрела,
Как ласкать и гладить чужое тело…
Я забыл, как радоваться. Забыл.
Эта почва меня засосала, Коля.
Нам с тобой нужна бы другая доля.
Проводник нам задал не тот маршрут.
Колея свернулась железным змеем.
Мы умеем счастье — и не умеем
Ничего другого. Зачем мы тут?
Для чего гостил ты, посланник света,
В тех краях, где грех вспоминать про это,
Где всего-то радости — шоколад,
Где царит норильский железный холод,
Где один и тот же вселенский молот
То дробит стекло, то плющит булат?
1996 год
Пролог
Он жил у железной дороги (сдал комнату друг-доброхот) — и вдруг просыпался в тревоге, как в поезде, сбавившем ход. Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму. Полночный, озвученный гулом, пейзаж открывался ему.
Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларьки, железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки, и голос диспетчерши юной, красавицы наверняка, и медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
Там делалось тайное дело, царил чрезвычайный режим, там что-то гремело, гудело, послушное планам чужим, в осенней томительной хмари катился и лязгал металл, и запах цемента и гари над мокрой платформой витал.
Но ярче других ощущений был явственный, родственный зов огромных пустых помещений, пакгаузов, складов, цехов — и утлый уют неуюта, служебной каморки уют, где спят, если будет минута, и чай обжигающий пьют.
А дальше — провалы, пролеты, разъезды, пути, фонари, ночные пространства, пустоты, и пустоши, и пустыри, гремящих мостов коромысла, размазанных окон тире — все это исполнено смысла и занято в тайной игре.
И он в предрассветном ознобе не мог не почувствовать вдруг в своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг, за темной тревогой, что бродит по городу, через дворы, — покоя, который исходит от этой неясной игры.
Спокойнее спать, если кто-то до света не ведает сна, и рядом творится работа, незримому подчинена, и чем ее смысл непостижней, тем глубже предутренний сон, покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон.
И он засыпал на рассвете под скрип, перестуки, гудки, как спят одинокие дети и брошенные старики — в надежде, что все не напрасно и тайная воля мудра, в объятьях чужого пространства, где длится чужая игра.
1
На даче, укрывшись куртенкой, в кармане рукой разгрести обрывок бумаги потертый: «Алеша, любимый, прости». И адрес: допустим, Калуга. Невнятная, беглая вязь. Вот черт! Ни подруги, ни друга он там не имел отродясь, не знает и почерка. Впрочем, он вспомнить его норовит, догадок разорванным клочьям придав вразумительный вид. В начале минувшего года — не помнит ни дня, ни числа, — на почте, где ждал перевода, внезапно к нему подошла девчонка в пальто нараспашку (мороз подходил к двадцати) — и сунула эту бумажку: Калуга, Алеша, прости. «Отправите? Мне не хватает». Ей было, скорее всего, плевать, что чужой прочитает, и в целом плевать на него. Кивнул. Не сказавши спасиба, она запахнула пальто и вышла. Не то что красива, не то что смазлива, не то — но нынче встречаются лица, какие забыть тяжело. Пойти за такой — застрелиться, повеситься, прыгнуть в жерло вулканное. Главное свойство ее прочитаешь на лбу: повсюду плодить неустройство, распад, неуют, несудьбу. Таким, как считают мужчины, присущ разрушительный зуд — за ними дымятся руины, калеки по следу ползут, стеная… Для полного вампа, пожалуй, в них мало ума, однако российская пампа и долгая наша зима рождают, хотя и нечасто, подобные цветики зла. В младенчестве слишком глазаста, в семье не мила, не резва, такая к двадцатому году, подростком сбежав от родни, успеет, не ведая броду, все воды пройти и огни — причем невредимо. Ломая чужое житье и жилье, она понимает — любая расплата минует ее: болезни, потери, пропажи, боль родов и скука труда — все мимо. И старыми даже я их не видал никогда: как будто исполнятся сроки, настанет желанный разлад — и некий хозяин жестокий ее отзывает назад: спасибо, посол чрезвычайный! В награду такому труду до будущей миссии тайной ты нежиться будешь в аду! Но жизни несметная сила, упрямства и воли запас, все то, что томило, бесило, манило любого из нас, — способность притягивать страсти, дар нравиться, вкус бытия тебя извиняют отчасти, угрюмая муза моя.
Читать дальше