В 1939 году Н. Майоров напишет «Предчувствие». В этих стихах привычные образы-формулы поколения — «мы», «отцы», «век» образуют неожиданное сочетание. «Оптимистическая трагедия» гибели за высокую идею сменяется тут страшной догадкой об измене себе, прошлому, времени:
Цепляясь за разваленный уют,
Мы в пот впадем, в безудержное мленье.
Кастратами потомки назовут
Стареющее наше поколенье.
…За то, что мы росли и чахли
В архивах, в мгле библиотек,
Лекарством руки наши пахли
И были бледны кромки век.
Нам это долго не простится,
И не один минует век,
Пока опять не народится
Забытый нами Человек.
Через год, в «Мы», одном из главных манифестов поколения, Майоров отменит эту гипотезу, едва ли не сознательно (но по контрасту) повторив конкретные детали: «Неужто мы разучимся любить» — «А как любили мы — спросите жен!»; «.. лекарством руки наши пахли» — «…и хорошо, что руки наши пахнут угрюмой песней верного свинца»; «Кастратами потомки назовут» — «…потомок различит в архивном хламе кусок горячей, верной нам земли»; «Отяжелеем Станет слух наш слаб» — «Я в жизнь вошел тяжелым и прямым»; «Без жалости нас время истребит. Забудут нас» —
И как бы ни давили память годы,
Нас не забудут потому вовек,
Что, всей планете делая погоду,
Мы в плоть одели слово «Человек»!
Эмоциональный контрапункт особенно отчетливо явлен в этой финальной формуле, где снова зарифмованы «век» и «человек». Сомнения в «Мы», тяжкое предчувствие — преодолены. Но ощущение того, что не все ладно в «датском королевстве», в «стране Гайдара» присутствует и в других стихах Майорова.
То в рассказе о привычных мальчишеских играх в войну блеснет догадка о жестокости времени:
Война прошла. Но нам осталась
Простая истина в удел,
Что у детей имелась жалость,
Которой взрослый не имел, —
сразу же, впрочем, снятая упоминанием о приближающихся катаклизмах:
А ныне вновь война и порох
Вошли в большие города,
И стала нужной кровь, которой
Мы так боялись в те года.
(«Тогда была весна. И рядом…», 1940)
То в коротеньком фрагменте, сохранившемся наброске поэмы «Семья», возникнет бегущий из деревни скиталец Емельян, в судьбе которого видится трагедия сорванного со своего привычного места крестьянина эпохи «великого перелома»:
На третьей полке сны запрещены.
Худой, небритый, дюже злой от хмеля
Спал Емельян вблизи чужой жены
В сырую ночь под первое апреля.
Ему приснилась девка у столба,
В веснушках нос, густые бабьи косы.
Вагон дрожал, как старая изба,
Поставленная кем-то на колеса.
(«На третьей полке сны запрещены…», 1939)
А у Щировского в начале тридцатых годов появится стихотворение с прогнозированием вариантов судьбы, в котором об изнанке времени сказано прямо, открытым текстом:
А может статься и другое:
Привязанность ко мне храня,
Сосед гражданственной рукою
Донос напишет на меня.
И, преодолевая робость,
Чуть ночь сомкнет свои края,
Ко мне придут содеять обыск
Три торопливых холуя.
…Я вспомню маму, облик сада,
Где в древнем детстве я играл,
И молвлю, проходя в подвал:
«Быть может, это так и надо».
(«Быть может, это так и надо…», 1932)
Особенно важна в ряду прозрений — предчувствий — осмыслений «Первая треть» П. Когана. В середине семидесятых годов С. Наровчатов, вспоминая давние тридцатые и своих товарищей, писал о ней загадочно-неопределенно: «Основным своим поэтическим делом Павел считал роман в стихах “Владимир Рогов” … Роман носил автобиографические черты, и первые его главы были посвящены “поискам истины” молодым интеллигентом 30-х годов. Истина виделась в полном слиянии с народом, в решительном приятии всех его духовных интересов. Отдельные постулаты романа не так аксиоматичны, как казались тогда Павлу, да и всем нам. Время выдвинуло другие мерки. Но основная тенденция неоконченного труда остается верной до сих пор» [37] Наровчатов С. «Только чуточку прищурь глаза…» // Собр. соч.: В 3-х тт. Т. 3. М, 1978 С. 144.
.
Роман в стихах одновременно ретроспективен и перспективен. Молодой автор отважен: он окликает дальнюю (Пушкин) и ближнюю («Спекторский» Пастернака) традицию. Строки Пушкина, привычной для поколения пары Пастернак — Маяковский, а также свои собственные ранние стихи (написанные за два-три года до работы над романом и отданные главному герою) использованы Коганом в качестве эпиграфов. А еще в спорах героев возникают имена Леконта де Лиля, Рембо и Ницше, Фета и Мея.
Читать дальше