Духовное равновесие, поэтическая гармония всей этой «грубой» книги, конечно, не вполне достигнуты. Но решительное стремление смятенной души обрести эту гармонию как раз и выражено в том контрасте, что «„кат и т“ в глаза» при первой встрече с книгой.
Самое название ее. «Аллилуйя» не случайно. Это многократно повторяемое в молитвах, не всякому молящемуся понятное, поющееся слово переводится — «Слава Тебе, Боже!»— «с ангельского языка», — объясняет Гумилев, ссылаясь при этом на протопопа Аввакума и возлагая ответственность на него [60] В действительности — с древнееврейского через греческий.
. Это не в связи с книгой Нарбута, а в статье «Анатомия стихотворения», где, между прочим, он рассматривает стихи православной молитвы и старообрядческой и видит в этом слове не только религиозный, но и поэтический смысл. Поэтичность этого музыкального, как бы колокольного, слова, притягивала не одного поэта. Юрий Олеша доказывал поэтичность Вертинского, повторяя его строчку «Аллилуйя, как синяя птица» [61] Катаев Валентин. Алмазный мой венец// Новый мир. 1978. № 6. С. 65. К сожалению, у нас не так много источников, чтобы мы могли пренебречь неприятными нам. Тем более что B. П. Катаев в одном из последних интервью признался: «Я могу побрехивать как беллетрист, но в подробностях всегда точен» (Галанов Борис. Давайте мчать болтая…// Огонек. 1988. № 5. C. 23). Точная строка Вертинского «Аллилуйя — лиловая птица».
. Но Аллилуйя молитв связана и с дохристианским Лельо, сыном Ладина, нежным богом любви и веселья [62] См.: Чулков М. Д. Словарь русских суеверий. СПб., 1782. С. 191.
, и с «Ай-лю-ли», «Ой, ладо» русских обрядовых и необрядовых песен. Недаром так органически входят эти «ладо» и «лю-ли» в украинские рождественские колядования, щедривки. А в польской коляде совсем не кощунственно звучит: «лелум-леле, лелу-ли// с неба Ангелы сошли». Это как бы снова настраивает нас на игровой лад…
Но между ангельской синей птицей названия книги и нечистью и нечистой жизнью, громоздящейся на ее страницах, стоит эпиграф из псалма, прямо, декларативно, программно обнажающий ее главный, вовсе не озорной и не эпатажный смысл [63] См. эпиграф к разделу «Аллилуйя».
.
Потому не удивимся выводам «Гиперборея»: «Этот акмеистический реализм и это буйное жизнеутверждение придают всей поэзии Нарбута своеобразную силу. В корявых, но мощных образах заключается истинное противоядие против того вида эстетизма, который служит лишь прикрытием поэтического бессилия. Еще не-во всех стихах Нарбута элементы его языка — малорусский, церковнославянский и современный русский (с явным устремлением к новым словообразованиям), — так же как и отдельные части картин, находятся в строгом и полном равновесии, но уже во многом явлено новое и смелое прекрасное и уже угадывается мастер, умеющий обуздать безудержность творящей силы» [64] Гиперборей. 1912. № 2.
.
В манифесте «Утро акмеизма» Мандельштам называл символистов «плохими домоседами», «…они любили путешествия, но им было […] не по себе в клети своего организма» [65] Слово и культура. С. 169.
.
Нарбут не был «плохим домоседом». Все стихи, в изобилии публиковавшиеся до и после его возвращения в Петербург (в связи с амнистией по поводу 300-летия дома Романовых — в феврале 1913 г.), его миниатюрная, столь же дерзкая книга «Любовь и любовь», состоявшая из двух стихотворений: «Дурной» (позднее названное — «Порченый») и «Вдовец», закрепляли и развивали поэтический строй и смысл «Аллилуйи», настаивали на нем. Его статьи и рецензии (о Гумилеве, Городецком, Клюеве, Цветаевой, Мандельштаме и др.) отстаивали идеи акмеизма.
Не был он и «неблагодарным гостем» (см. «Утро акмеизма»), В стихах Нарбута об Абиссинии (Эфиопии), куда он отправился как бы (а может быть, и сознательно) по следам Гумилева, принято замечать прежде всего непохожесть на товарища по «Цеху»: «[…]острый хохлацкий взгляд Нарбута увидел совсем другие черты, чем экзотик Гумилев», — прокаженных, которые:
Сидят на грудах обгорелых,
просовывая из рубашки,
узлами пальцев омертвелых
так тонко слизанные чашки [66] 3енкевич Мих. Культура (Саратов). 1922. № 1. С. 6.
.
Ну, конечно, не похожи. Но суть-то ведь уже этого, первого из опубликованных стихотворений цикла, совсем в другом контрасте — в более зрелом и более глубинном, чем прежде у Нарбута, сочетании духовного и земного. Мы видим, что, уезжая в «слаборазвитую», как теперь бы сказали, страну, в прародину Пушкина, как помним всегда, Нарбут отправился в библейскую землю, на древнюю сцену сказаний Ветхого и Нового завета:
Читать дальше