В свите хохот заглушенный. Улыбается Хирам.
Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!
Все, что следует по счету, ты получишь за работу…
Ты — лудильщик, а не медник, ты сапожник… Стыд и срам!»
С бородою по колена, из толпы — пророк Абрам
Выступает вдохновенно: «Ты виновен — не Хирам!
Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:
Ты писал и расскакался, как козуля по горам.
„Песня песней“ — это чудо! И бессилен здесь Хирам.
Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм…
Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии
Молодые человеки возродят твой стиль в России…»
Суламифь открывает глаза,
Соломон наклонился над нею:
«Не волнуйся, моя бирюза!
Я послал уж гонца к Амонею.
Он хоть стар, но прилежен, как вол,
Говорят, замечательный медник…
А Хирам твой — бездарный осел
И при этом еще привередник!
Будет статуя здесь — не проси —
Через два или три новолунья…»
И в ответ прошептала «Mersi»
Суламифь, молодая шалунья.
<1910>
Три курсистки сидели над Саниным,
И одна — сухая, как жердь,
Простонала с лицом затуманенным:
«Этот Санин прекрасен, как смерть…»
А другая, кубышка багровая,
Поправляя двойные очки,
Закричала: «Молчи, безголовая! —
Эту книгу порвать бы в клочки…»
Только третья молчала внимательно.
Розовел благородный овал,
И глаза загорались мечтательно…
Кто-то в дверь в этот миг постучал.
Это был вольнослушатель Анненский.
Две курсистки вскочили: «Борис,
Разрешите-ка диспут наш санинский!»
Поклонился смущенный Парис.
Посмотрел он на третью внимательно,
На взволнованно-нежный овал,
Улыбнулся чему-то мечтательно
И в ответ… ничего не сказал.
<1908>
Графит на крыше раскален.
Окно раскрыто. Душно.
Развесил лапы пыльный клен
И дремлет равнодушно.
Собрались мальчики из школ.
Забыты вмиг тетрадки,
И шумен бешеный футбол
На стриженой площадке.
Горит стекло оранжерей,
Нагрелся подоконник.
Вдруг шалый ветер из дверей
Ворвался, беззаконник.
Смахнул и взвил мои стихи —
Невысохшие строчки.
Внизу ехидное: «хи-хи»
Хозяйской младшей дочки.
Она, как такса, у окна
Сидит в теченье суток.
Пускай хихикает она —
Мне вовсе не до шуток.
Забыл, забыл… Сплелись в мозгу
Все рифмы, как химера,
И даже вспомнить не могу
Ни темы, ни размера.
<1910>
Зашевелились корни
Деревьев и кустов.
Растаял снег на дерне
И около крестов.
Оттаявшие кости
Брыкаются со сна,
И бродит на погосте
Весенняя луна.
Вон вылезли скелеты
Из тесных, скользких ям.
Белеют туалеты
Мужчин и рядом дам.
Мужчины жмут им ручки,
Уводят в лунный сад
И все земные штучки
При этом говорят.
Шуршанье. Вздохи. Шепот.
Бряцание костей.
И слышен скорбный ропот
Из глубины аллей.
«Мадам! Плохое дело…
Осмелюсь вам открыть:
Увы, истлело тело —
И нечем мне любить!»
<1910>
Зеленой плесенью покрыты кровли башен,
Зубцы стены змеятся вкруг Кремля.
Закат пунцовой бронзою окрашен.
Над куполами, золотом пыля,
Садится солнце сдержанно и сонно,
И древних туч узор заткал полнебосклона.
Царь-колокол зевает старой раной,
Царь-пушка зев уперла в небеса,
Как арбуз ы , — охвачены нирваной,
Спят ядра грузные, не веря в чудеса —
Им никогда не влезть в жерло родное
И не рыгнуть в огне, свистя и воя…
У Красного крыльца, в цветных полукафтаньях,
Верзилы певчие ждут, полы подобрав.
В лиловом сумраке свивая очертанья,
Старинным золотом горит плеяда глав,
А дальше терема, расписанные ярко,
И каменных ворот зияющая арка.
Проезжий в котелке, играя модной палкой,
В наполеоновские пушки постучал,
Вздохнул, зевнул и, улыбаясь жалко,
Поправил галстук, хмыкнул, помычал —
И подошел к стене: все главы, главы, главы
В последнем золоте закатно-красной лавы…
Широкий перезвон басов-колоколов
Унизан бойкою, серебряною дробью.
Ряды опричников, монахов и стрельцов
Бесшумно выросли и, хмурясь исподлобья,
Проходит Грозный в черном клобуке,
С железным костылем в сухой руке.
Читать дальше