25 сентября 1923, Берлин
Расшатывая сумрак бурый
огнями, жестяным горбом,
на шинах из слоновой шкуры
гремящий прокатился дом.
И вслед качнувшейся громаде,
как бы подхвачен темнотой,
я кинулся и вспрыгнул сзади,
и взмыл по лестнице витой.
И там, придерживая шляпу,
в свистящей сырости ночной
я видел: выбросила лапу
и скрылась ветка надо мной.
И вспомнил допотопный ужас,
бег, топот, выгибы клыков…
Пускай в гранатовые лужи
стекают стекла кабаков,
— пожарище тысячелетий,
душа дремучая моя,
отдай же мне огонь и ветер,
грома иного бытия!
Когда я легкий, низколобый
на ветке повисал один
над обезумевшею злобой
бегущих мамонтовых спин.
5 октября 1923
625. «Милая, нежная — этих старинных…»
Милая, нежная — этих старинных,
песенных слов не боюсь, и пою…
О, наклоняйся из сумерек длинных
в светлую бездну мою!
Я подарю тебе солнечной масти
рьяных коней, колесницу в цветах,
ибо сейчас я не пристальный мастер,
я — изумленье и взмах.
Милая, нежная, я не ошибся,
часто мне женские снились черты.
Все они были из ломкого гипса,
золото легкое — ты.
Это, пойми, не стихи, а дыханье,
мреющий венчик над страстью моей,
переходящий в одно колыханье
неизмеримых зыбей.
17 октября 1923
1
Неземной рассвет блеском облил…
Миры прикатили: распрягай!
Подняты огненные оглобли.
Ангелы. Балаган. Рай.
Вспомни: гиганты промахивают попарно,
торгуют безднами. Алый пар
от крыльев валит. И лучезарно
кипит божественный базар.
И, в этом странствуя сиянье,
там я купил — за песнь одну —
женскую душу и в придачу нанял
самую дорогую весну.
24 апреля 1924
2
Представь: мы его встречаем
вот там, где в лисичках пень,
и был он необычаен,
как радуга в зимний день.
Он хвойную занозу
из пятки босой тащил.
Сквозили снега и розы
праздно склоненных крыл.
Наш лес, где была черника
и телесного цвета грибы,
вдруг пронзен был дивным криком
золотой, неземной трубы.
И, он нас увидел; замер,
оглянул людей, лес
испуганными глазами
и, вспыхнув крылом, исчез.
Мы вернулись домой с сырыми
грибами в узелке
и с рассказом о серафиме,
встреченном в сосняке.
8 июля 1924
Я показывал твой смятый снимок
трем блудницам. Плыл кабак ночной.
Рассвело. Убогий город вымок
в бледном воздухе. Я шел домой.
Освещенное окно, где черный
человечек брился, помню; стон
первого трамвая; и просторный,
тронутый рассветом небосклон.
Боль моя лучи свои простерла,
в небеса невысохшие шла.
Голое переполнялось горло
судорогой битого стекла.
И окно погасло: кончил бриться.
День рабочий, бледный, впереди.
А в крови все голос твой струится:
«навсегда», сказала, «уходи».
И подумала; и где-то капал
кран; и повторила: «навсегда».
В обмороке, очень тихо, на пол
тихо соскользнула, как вода.
8 февраля 1924, Берлин
Я в угол сарая кирку и лопату
свалил с плеча и пот отер,
и медленно вышел навстречу закату
в прохладный розовый костер.
Он мирно пылал за высокими буками,
между траурных ветвей,
где вспыхнул на миг драгоценными звуками
напряженный соловей.
И сдавленный гам, жабий хор гуттаперчевый
на пруду упруго пел.
Осекся. Пушком мимолетным доверчиво
мотылек мне лоб задел.
Темнели холмы: там блеснул утешительный
трепет огоньков ночных.
Далече пропыхивал поезд. И длительно
свистнул… длительно утих… —
И пахло травой. И стоял я без мысли.
Когда же смолк туманный гуд,
заметил, что смерклось, что звезды нависли,
что слезы по лицу текут.
10 июля 1924.
Шум зари мне чудился, кипучий
муравейник отблесков за тучей.
На ограду мрака и огня,
на ограду реющего рая
облокачивался Зодчий Дня,
думал и глядел, не раскрывая
своего туманного плаща,
как толпа работников крылатых,
крыльями блестящими треща,
солнце поднимает на канатах.
Читать дальше