Уж я ль не приставал к немыслимой Флориде,
где смешаны цветы с глазами, с пестротой
пантер и тел людских и с радугами, в виде
натянутых вожжей над зеленью морской!
Брожения болот я видел — словно мрежи,
где в тине целиком гниет левиафан,
штиль и крушенье волн, когда всю даль прорежет
и опрокинется над бездной ураган.
Серебряные льды, и перламутр, и пламя,
коричневую мель у берегов гнилых,
где змеи тяжкие, едомые клопами,
с деревьев падают смолистых и кривых.
Я б детям показал огнистые созданья
морские — золотых, певучих этих рыб.
Прелестной пеною цвели мои блужданья,
мне ветер придавал волшебных крыл изгиб.
Меж полюсов и зон устав бродить без цели,
порой качался я нежнее. Подходил
рой теневых цветов, присоски их желтели,
и я как женщина молящаяся был, —
пока, на палубе колыша нечистоты,
золотоглазых птиц, их клики, кутерьму,
я плыл, и сквозь меня, сквозь хрупкие пролеты,
дремотно пятился утопленник во тьму.
Но я, затерянный в кудрях травы летейской,
я, бурей брошенный в эфир глухонемой,
шатун, чьей скорлупы ни парусник ганзейский,
ни зоркий монитор не сыщет под водой, —
я, вольный и живой, дымно-лиловым мраком
пробивший небеса, кирпичную их высь,
где б высмотрел поэт всё, до чего он лаком, —
лазури лишаи и солнечную слизь, —
я, дикою доской в трескучих пятнах ярких
бежавший средь морских изогнутых коньков,
когда дубинами крушило солнце арки
ультрамариновых июльских облаков, —
я, трепетавший так, когда был слышен топот
Мальстромов вдалеке и Бегемотов бег,
паломник в синеве недвижной, — о Европа,
твой древний парапет запомнил я навек!
Я видел звездные архипелаги! Земли,
приветные пловцу, и небеса, как бред.
Не там ли, в глубине, в изгнании ты дремлешь,
о стая райских птиц, о мощь грядущих лет?
Но, право ж, нету слез. Так безнадежны зори,
так солнце солоно, так тягостна луна…
Любовью горькою меня раздуло море…
Пусть лопнет остов мой! Бери меня, волна!
Из европейских вод мне сладостна была бы
та лужа черная, где детская рука,
средь грустных сумерек, челнок пускает слабый,
напоминающий сквозного мотылька.
О, волны, не могу, исполненный истомы,
пересекать волну купеческих судов,
победно проходить среди знамен и грома
и проплывать вблизи ужасных глаз мостов.
<16 декабря 1928>
414. ПОСВЯЩЕНИЕ К «ФАУСТУ» {*}
Вы снова близко, реющие тени.
Мой смутный взор уже вас видел раз.
Хочу ль теперь безумия видений?
Запечатлеть попробую ли вас?
Теснитесь вы! Средь дымных испарений —
да будет так! — вы явитесь сейчас;
по-юному мне сердце потрясает
туман чудес, что вас сопровождает.
Отрада в вас мне чудится былая,
а тень встает родная не одна,
встает любовь и дружба молодая,
как полузвук, преданье, старина,
и снова — боль, и, жалуясь, блуждая
по лабиринту жизненного сна,
зову я милых, счастием жестоко
обмеренных, исчезнувших до срока.
Те, для кого я пел первоначально,
не слышат песен нынешних моих,
ушли друзья, и замер отзвук дальний
из первого привета. Для чужих,
неведомых, звучит мой стих печальный,
боюсь я даже одобренья их,
а верные мне души, если живы,
скитаются в изгнанье сиротливо.
По истовом и тихом царстве духа
во мне тоска забытая зажглась,
трепещет песнь, неясная для слуха,
как по струнам эоловым струясь,
и плачу я, и ужасаюсь глухо,
в суровом сердце нежность разлилась;
всё настоящее вдали пропало,
а прошлое действительностью стало.
<15 декабря 1932>
СТИХОТВОРЕНИЯ НА АНГЛИЙСКОМ И ФРАНЦУЗСКОМ ЯЗЫКАХ
415. A LITERARY DINNER {*}
Come here, said my hostess, her face making room
for one of those pink introductory smiles
that link, like a valley of fruit trees in bloom,
the slopes of two names.
I want you, she murmured, to eat Dr. James.
I was hungry. The Doctor looked good. He had read
the great book of the week and had liked it, he said,
because it was powerful. So I was brought
a generous helping. His mauve-bosomed wife
kept showing me, very politely, I thought,
the tenderest bits with the point of her knife.
I ate — and in Egypt the sunsets were swell;
The Russians were doing remarkably well;
had I met a Prince Poprinsky, whom he had known
in Caparabella, or was it Mentone?
They had traveled extensively, he and his wife;
her hobby was People, his hobby was Life.
All was good and well cooked, but the tastiest part
was his nut-flavored, crisp cerebellum. The heart
resembled a shiny brown date,
and I stowed all the studs on the edge of my plate.
Читать дальше