Одна из пуль, миновавших меня, ударила Джона в бок и прошла через сердце. Внезапно лишась его присутствия сзади, я потерял равновесие, одновременно, для завершения фарса фортуны из-за живой изгороди ужасным ударом рухнула на макушку Джека-стрелка лопата садовника, и Джек повалился, а оружие его отлетело в сторону. Наш спаситель подобрал пистолет и помог мне подняться. Жутко болел копчик и правая рука, но поэма была спасена. Вот только Джон лежал ничком на земле с красным пятном на белой рубашке. Я еще надеялся, что он не убит. Умалишенный сидел на крыльце, обморочно облапив кровоточащую голову окровавленными руками. Оставив садовника приглядеть за ним, я помчался в дом и спрятал бесценный конверт под грудой девичьих калошек, ботиков на меху и резиновых белых сапог, сваленных на пол стенного шкапа, — я вышел из шкапа, как если бы в нем кончался подземный ход, по которому я проделал весь путь из моего заколдованного замка, из Земблы в Аркадию. Потом я набрал 11111 и со стаканом воды вернулся на место кровавой бойни. Бедный поэт лежал уже на спине, уставя мертвые очи в вечернюю солнечную лазурь. Вооруженный садовник и увечный убивец рядком покуривали на крылечке. Последний, то ли оттого, что страдал от боли, то ли решившись играть новую роль, не обращал на меня никакого внимания, словно бы я был не я, а гранитный король на гранитном коне с Тессерской площади в Онгаве; но поэма была цела.
Садовник поднял стакан, поставленный мною сбоку от крыльца, рядом с цветочным горшком, и поделился водой с душегубом, и проводил его до уборной в подвале, и появилась полиция и карета, и бандюга сказал, что зовут его Джеком Греем, без определенного места жительства, не считая Клиники для убийц и сумасшедших извергов, «куси», хорошая собачка, в которой его давно уже следовало прописать постоянно и из которой, по мнению полиции, он только что удрал.
— Ну пошли, Джек, надо тебе залепить чем-нибудь голову, — сказал спокойный, но решительный полицейский, перешагивая через тело, и тут наступила жуткая минута, потому что подъехала дочь доктора Саттона, а с нею Сибил Шейд.
В ту суматошную ночь я, улучив минуту, перетащил поэму из-под ботиков четверки Гольдсвортовых нимфеток под простую охрану моего черного чемодана, но лишь когда забрезжил день, я счел осмотр моего сокровища достаточно безопасным.
Мы знаем, как глубоко, как глупо я веровал, что Шейд сочиняет не просто поэму, но своего рода романсеро о Земблянском Короле. Мы приготовлены к ожидающему меня разочарованию. О нет, я не думал, что он посвятит себя полностью этой теме. Разумеется, он мог сочетать ее с какими-то сведениями из собственной жизни, с разрозненной американой, — но я был уверен, что в поэму войдут удивительные события, которые я ему описал, оживленные мной персонажи и вся неповторимая атмосфера моего королевства. Я и название ему предложил хорошее — название скрытой во мне книги, которой страницы ему предстояло разрезать: «Solus Rex», — а вместо него увидел «Бледное пламя», ни о чем мне не говорящее. Я начал читать. Я читал все быстрей и быстрей. Я с рычанием пронесся через поэму, как пробегает разъяренный наследник завещание старого плута. Куда подевались зубчатые стены моего закатного замка? Где Прекрасная Зембла? Где хребты ее гор? Где долгая дрожь в тумане? А мои миловидные мальчики в цвету, а радуга витражей, а Паладины Черной Розы и вся моя дивная повесть? Ничего этого не было! Вся многосложная лепта, которую я приносил ему с упорством гипнотизера и неутомимостью любовника, просто исчезла. О, как выразить мне мою муку! Взамен чудесной, буйной романтики — что получил я? Автобиографическое, отчетливо аппалаческое, довольно старомодное повествование в ново-поповском просодическом стиле, — написанное, конечно, прекрасно, Шейд и не мог написать иначе, — но лишенное всей моей магии, той особенной складки волшебного безумия, которое, как верилось мне, пронижет поэму, позволив ей пережить свое время.
Постепенно всегдашнее самообладание возвращалось ко мне. Я с большим тщанием перечел «Бледное пламя». Я ожидал теперь меньшего, и поэма мне понравилась больше. И что это? Откуда взялась эта далекая, смутная музыка, это роение красок в воздухе? Там и сям находил я в поэме и особенно, особенно в бесценных вариантах, блестки и отголоски моего духа, длинную струйную зыбь, — след моей славы. Теперь я испытывал к поэме новую, щемящую нежность, словно к юному и ветреному созданию, что было похищено черным гигантом ради животного наслаждения, но ныне вернулось под защиту нашего крова и парка и пересвистывается с конюшенными юношами, и плавает с прирученным тюленем. Еще болит уязвленное место, ему и должно болеть, но со странной признательностью мы целуем эти тяжкие влажные вежды и нежим оскверненную плоть.
Читать дальше