Софья Парнок
«Ох, как мне не спится, Любовь моя!»
Да, я одна. В час расставанья …
Да, я одна. В час расставанья
Сиротство ты душе предрек.
Одна, как в первый день созданья
Во всей вселенной человек!
Но, что сулил ты в гневе суетном,
То суждено не мне одной, —
Не о сиротстве ль повествует нам
Признанья тех, кто чист душой.
И в том нет высшего, нет лучшего,
Кто раз, хотя бы раз, скорбя,
Не вздрогнул бы от строчки Тютчева:
«Другому как понять тебя?»
Об одной лошаденке чалой …
Об одной лошаденке чалой
С выпяченными ребрами,
С подтянутым, точно у гончей,
Вогнутым животом.
О душе ее одичалой,
О глазах ее слишком добрых,
И о том, что жизнь ее кончена,
И о том, как хлещут кнутом.
О том, как седеют за ночь
От смертельного одиночества.
И еще – о великой жалости
К казнимому и палачу…
А ты, Иван Иваныч,
– Или как тебя по имени, по отчеству
Ты уж стерпи, пожалуйста:
И о тебе хлопочу.
Не хочу тебя сегодня.
Пусть язык твой будет нем.
Память, суетная сводня,
Не своди меня ни с кем.
Не мани по темным тропкам,
По оставленным местам
К этим дерзким, этим робким
Зацелованным устам.
С вдохновеньем святотатцев
Сердце взрыла я до дна.
Из моих любовных святцев
Вырываю имена.
Забились мы в кресло в сумерки…
Забились мы в кресло в сумерки —
я и тоска, сам-друг.
Все мы давно б умерли,
да умереть недосуг.
И жаловаться некому
и не на кого пенять,
что жить —
некогда,
и бунтовать —
некогда,
и некогда – умирать,
что человек отчаялся
воду в ступе толочь,
и маятник умаялся
качаться день и ночь.
Прекрасная пора была!
Мне шел двадцатый год.
Алмазною параболой
взвивался водомет.
Пушок валился с тополя,
и с самого утра
вокруг фонтана топала
в аллее детвора,
и мир был необъятнее,
и небо голубей,
и в небо голубятники
пускали голубей…
И жизнь не больше весила,
чем тополевый пух, —
и страшно так и весело
захватывало дух!
Тихо плачу и пою,
отпеваю жизнь мою.
В комнате полутемно,
тускло светится окно,
и выходит из угла
старым оборотнем мгла.
Скучно шаркает туфлями
и опять, Бог весть о чем,
всё упрямей и упрямей
шамкает беззубым ртом.
Тенью длинной и сутулой
распласталась на стене,
и становится за стулом,
и нашептывает мне,
и шушукает мне в ухо,
и хихикает старуха:
«Помереть – не померла,
только время провела!»
И отшумит тот шум и отгрохочет грохот…
И отшумит тот шум и отгрохочет грохот,
которым бредишь ты во сне и наяву,
и бредовые выкрики заглохнут, —
и ты почувствуешь, что я тебя зову.
И будет тишина и сумрак синий…
И встрепенешься ты, тоскуя и скорбя,
и вдруг поймешь, поймешь, что ты блуждал в пустыне
за сотни верст от самого себя!
Мне снилось: я бреду впотьмах…
Мне снилось: я бреду впотьмах,
и к тьме глаза мои привыкли.
И вдруг – огонь. Духан в горах.
Гортанный говор. Пьяный выкрик.
Вхожу. Сажусь. И ни один
не обернулся из соседей.
Из бурдюка старик-лезгин
вино неторопливо цедит.
Он на меня наводит взор
(Зрачок его кошачий сужен).
Я говорю ему в упор:
«Хозяин! Что у Вас на ужин?»
Мой голос переходит в крик,
но, видно, он совсем не слышен:
и бровью не повел старик, —
зевнул в ответ, и за дверь вышел.
И страшно мне. И не пойму:
а те, что тут, со мною, возле,
те – молодые – почему
не слышали мой громкий возглас?
И почему на ту скамью,
где я сижу, как на пустую,
никто не смотрит?.. Я встаю,
машу руками, протестую —
И тотчас думаю: «Ну что ж!
Итак, я невидимкой стала?
Куда теперь такой пойдешь?» —
И подхожу к окну устало…
В горах, перед началом дня,
такая тишина святая!
И пьяный смотрит сквозь меня
в окно – и говорит: «Светает…»
И всем-то нам врозь идти …
И всем-то нам врозь идти:
этим – на люди, тем – в безлюдье.
Но будет нам по пути,
когда умирать будем.
Взойдет над пустыней звезда,
и небо подымется выше, —
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу