В больничное гляну окно, а там, за окошком, —
аллея,
клубится февральское утро, и санный рождается
путь.
С собой ничего не возьмешь, лишь выронить можно,
жалея,
но есть кого вспомнить с проклятьем, кого и добром
помянуть.
В больничное гляну окно – узнаю, ч т о может
начаться,
и чем, наконец, завершится по этому свету ходьба,
что завтра случится, пойму… И в сердце мое
постучатся
надежда, любовь, и терпенье, и слава, и дым,
и судьба.
«Что-то знает Шура Лифшиц…»
Что-то знает Шура Лифшиц:
понапрасну слез не льет.
В петербургский смог зарывшись,
зерна истины клюет.
Так устроившись удобно
среди каменных громад,
впитывает он подробно
этих зерен аромат.
Он вонзает ноги прочно
в почвы лета и зимы,
потому что знает точно
то, о чем тоскуем мы.
Жар души не иссякает.
Расслабляться не пора…
Слышно: времечко стекает
с кончика его пера.
Он был худощав и насвистывал старый,
давно позабытый мотив,
и к жесткому чубчику ежеминутно его
пятерня прикасалась.
Он так и запомнился мне на прощанье, к порогу
лицо обратив,
а жизнь быстротечна, да вот бесконечной ему
почему-то казалась.
Его расстреляли на майском рассвете, и вот он уже
далеко́.
Все те же леса, водопады, дороги и запах акации
острый.
А кто-то ж кричал: «Не убий!» – одинокий…
И в это поверить легко,
но бредили кровью и местью святою все прочие
братья и сестры.
И время отца моего молодого печальный развеяло
прах,
и нету надгробья, и памяти негде над прахом
склониться рыдая.
А те, что виновны в убийстве, и сами давно уже все
в небесах.
И там, в вышине, их безвестная стая кружится,
редея и та́я.
В учебниках школьных покуда безмолвны и пуля,
и пламя, и плеть,
но чье-то перо уже пишет и пишет о том,
что пока безымянно.
И нам остается, пока суд да дело, не грезить,
а плакать и петь.
И слезы мои солоны и горючи. И голос прекрасен…
Как странно!
Музыкант играл на скрипке – я в глаза его глядел.
Я не то чтоб любопытствовал – я по небу летел.
Я не то чтобы от скуки – я надеялся понять,
как умеют эти руки эти звуки извлекать
из какой-то деревяшки, из каких-то грубых жил,
из какой-то там фантазии, которой он служил?
Да еще ведь надо пальцы знать, к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась гордых звуков череда.
Да еще ведь надо в душу к нам проникнуть
и поджечь…
А чего с ней церемониться? Чего ее беречь?
Счастлив дом, где пенье скрипки наставляет нас
на путь
и вселяет в нас надежды… Остальное как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый к угловатому плечу,
по чьему благословению я по небу лечу.
Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы,
смычок остер, —
музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.
Почему мы исчезаем,
превращаясь в дым и пепел,
в глинозем, в солончаки,
в дух, что так неосязаем,
в прах, что выглядит нелепым, —
нытики и остряки?
Почему мы исчезаем
так внезапно, так жестоко,
даже слишком, может быть?
Потому что притязаем,
докопавшись до истока,
миру истину открыть.
Вот она в руках как будто,
можно, кажется, потрогать,
свет ее слепит глаза…
В ту же самую минуту
Некто нас берет под локоть
и уводит в небеса.
Это так несправедливо,
горько и невероятно —
невозможно осознать:
был счастливым, жил красиво,
но уже нельзя обратно,
чтобы заново начать.
Может быть, идущий следом,
зная обо всем об этом,
изберет надежней путь?
Может, новая когорта
из людей иного сорта
изловчится как-нибудь?
Все чревато повтореньем.
Он, объятый вдохновеньем,
зорко с облака следит.
И грядущим поколеньям,
обожженным нетерпеньем,
тоже э т о предстоит.
Соединение сердец —
старинное приспособленье:
вот-вот уж, кажется, конец —
ан снова, смотришь, потепленье.
Вот-вот уж, кажется, пора,
разрыв почти увековечен…
Но то, что кажется с утра,
преображается под вечер.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу