Не начетчики и кликуши,
подвывающие в ночи, —
молодые нужны мне души,
бомбардиры и трубачи.
Это все-таки в нем до муки,
через чресла моей жены,
и усмешка моя, и руки
неумело повторены.
Но, до боли души тоскуя,
отправляя тебя в тюрьму,
по-отцовски не поцелую,
на прощанье не обниму.
Рот твой слабый и лоб твой белый
надо будет скорей забыть.
Ох, нелегкое это дело —
самодержцем российским быть!..»
Солнце утренним светит светом,
чистый снег серебрит окно.
Молча сделано дело это,
всё заранее решено…
Зимним вечером возвращаясь
по дымящимся мостовым,
уважительно я склоняюсь
перед памятником твоим.
Молча скачет державный гений
по земле — из конца в конец.
Тусклый венчик его мучений,
императорский твой венец.
1945–1949 Ленинград
Скажу открыто, а не в скобках,
что я от солнца на мороз
не что-нибудь, а ветку хлопка
из путешествия привез.
Она пришлась мне очень кстати,
я в самом деле счастлив был,
когда узбекский председатель
ее мне в поле подарил.
Всё по-иному осветилось,
стал как-то праздничнее дом
лишь оттого, что поместилась
та ветка солнца над столом.
Не из кокетства, не из позы
я заявляю, не тая:
она мне лучше влажной розы,
нужнее пенья соловья.
Не то чтоб в этот век железный,
топча прелестные цветы,
не принимал я бесполезной,
щемящей душу красоты.
Но мне дороже ветка хлопка
не только пользою простой,
а и своею неторопкой,
своей рабочей красотой.
Пускай она зимой и летом,
попав из Азии сюда,
всё наполняет мягким светом,
дыханьем мира и труда.
1960 Ташкент
Объезжая восточный край —
и высоты его, и дали, —
сквозь жару и пылищу — в рай
неожиданно мы попали.
Здесь, храня красоту свою
за надежной стеной дувала,
всё цвело, как цветет в раю,
всё по-райски благоухало.
Тут владычили тишь да ясь,
шевелились цветы и листья.
И висели кругом, светясь,
винограда большие кисти.
Шелковица. Айва. Платан.
И на фоне листвы и глины
синеокий скакал джейран,
распускали хвосты павлины.
Мы, попав в этот малый рай
на разбитом автомобиле,
ели дыни и пили чай
и джейрана из рук кормили.
Он, умея просить без слов,
ноги мило сгибал в коленках.
Гладил спину его Светлов,
и снимался с ним Евтушенко.
С ними будучи наравне,
я успел увидать, однако,
что от пиршества в стороне
одиноко лежит собака.
К нам не ластится, не визжит,
плотью, видимо, понимая,
что ее шелудивый вид
оскорбляет красоты рая.
Хватит жаться тебе к стене,
потянись широко и гордо,
подойди, не боясь, ко мне,
положи на колено морду.
Ты мне дорог почти до слез,
я таких, как ты, обожаю,
верный, храбрый дворовый пес,
ты, собака сторожевая.
1960 Ташкент
149. РЕЧЬ ФИДЕЛЯ КАСТРО В НЬЮ-ЙОРКЕ
Зароптал
и захлопал восторженно
зал —
это с дальнего кресла
медлительно встал
и к трибуне пошел —
казуистам на страх —
вождь кубинцев
в солдатских своих башмаках.
Пусть проборам и усикам
та борода
ужасающей кажется —
что за беда?
Ни для сладеньких фраз,
ни для тонких острот
не годится
охрипший ораторский рот.
Непривычны
для их респектабельных мест
твой внушительный рост
и решающий жест.
А зачем их жалеть,
для чего их беречь?
Пусть послушают
эту нелегкую речь.
С ними прямо и грубо —
так время велит —
Революция Кубы
сама говорит.
На таком же подъеме,
таким языком
разговаривал некогда
наш Совнарком.
И теперь,
если надо друзей защитить,
мы умеем
таким языком говорить.
И теперь,
если надо врагов покарать,
мы умеем
такие же речи держать.
1960
150. ПИСЬМО К ДРУГУ-СТИХОТВОРЦУ
Меж неземной и средь житейской
толпы поэтов небольшой
мы — плебс. И вкус у нас плебейский,
а не какой-нибудь иной.
Но плебс совсем другого рода,
а не такого, не того,
что, тщась шагать в главе народа,
плетется сам в хвосте его.
Читать дальше