Но я встречал в иных домах
под сенью вывески советской
такой чиновничий размах,
такой бонтон великосветский,
такой мещанский разворот,
такую бешеную хватку,
что даже оторопь берет,
хоть я неробкого десятка.
В передних, темных и больших,
на вешалках, прибитых крепко,
среди бобровых шапок их
мне некуда пристроить кепку.
Прогнув блистательный паркет,
давя всей тяжестью сознанье,
огромный высится буфет —
кумир дворянского собранья.
Благодарю весьма за честь,
но в этом доме отчего-то
я не могу ни пить, ни есть,
ни слушать светских анекдотов.
Но память юности зовет,
как симфоническая тема,
назад, назад, в тот грозный год,
туда, где ждет моя поэма.
Где двадцать с лишним лет назад,
печально теребя косынку,
в кругу разгневанных орлят,
как горлинка, томилась Зинка.
Живя с грозой накоротке
и чуя молнии сиянье,
мы увидали в том клубке
измену нашему призванью.
Под стук отчетливый минут
в кругу безусых патриотов
безмолвно шел нелегкий суд —
сердец и совести работа.
Конечно, в бурях наших дней
лицом к лицу и мы встречали
крушенья горше и трудней
и посерьезнее печали.
Но Зинка, Зинка! Как же ты,
каким путем, скажи на милость,
с индустриальной высоты
до рукоделья докатилась?
Впечатав пальцы, как в затвор,
в свою военную тельняшку,
на Зинку бедную в упор
глядел, прицеливаясь, Яшка.
Наверно, так, сужая взгляд
при дымных факелах Конвента,
глядел мучительно Марат
на роялистского агента.
Но в этой девочке была,
видать, недюжинная сила —
она на помощь не звала
и о пощаде не просила.
И даже в этот горький час
она раскаивалась мало:
как будто что-то лучше нас
сквозь все условности видала.
И, откатясь немного вбок,
чуть освещенный зимним светом,
кружился медленно клубок,
как равнодушная планета.
4
На стройке дней, непримиримо новых,
сосредоточив помыслы свои,
взыскательно мы жили и сурово,
не снисходя до слабостей любви.
Проблемы брака и вопросы пола,
боясь погрязть в мещанских мелочах,
чубатые трибуны комсомола
не поднимали в огненных речах.
И девочки железные в тетрадках,
меж точными деталями станков,
не рисовали перышком украдкой
воркующих влюбленно голубков.
А между тем, неся в охапке ветки,
жужжанием и щебетом пьяна,
вдоль корпусов и вышек пятилетки
к нам на заставу шумно шла весна.
Еще у нас светилось небо хмуро
и влажный снег темнел на мостовой,
а наглые продрогшие амуры
уже крутились возле проходной.
Сквозь мутное подтекшее оконце,
отворенное кем-то, как на грех,
в лучах внезапно вспыхнувшего солнца
один из них влетел в ударный цех.
Склонясь к деталям пристально и близко,
работал цех под равномерный гул.
Заметил он в конце пролета Лизку
и за рукав спецовки потянул.
Она всем телом обернулась резко
и замерла, внезапно смущена:
в дрожащих бликах солнечного блеска
стоял влюбленный Яшка у окна.
Но не такой, как прежде, не обычный,
изученный и вдоль и поперек,
на улочках окраины фабричной
тоскующий о бурях паренек.
Совсем не тот, что, бешено вздыхая
(он по-иному чувств не выражал),
ее не раз от школы до трамвая
вдоль фонарей вечерних провожал.
Не тот, не тот, что в комсомольских списках
под номером стоял очередным,
а ставший вдруг — до боли сердца! — близким,
до запрещенной слабости родным.
Растерянно она тянулась к Яшке,
ужасная ее толкала власть
к его груди, обтянутой тельняшкой,
с беспомощным доверием припасть.
Еще не зная, что случилось с нею,
неясный шум ловя издалека,
стояла Лизка, медленно бледнея,
у своего умолкшего станка.
И, лишь собрав всю внутреннюю силу,
воззвав к тому, чем сызмала жила,
она смятенье сердца подавила
и мир вокруг глазами обвела.
Но, рвясь вперед сквозь даль десятилетий,
ударный цех своею жизнью жил.
Никто ее паденья не заметил,
и в нежности никто не уличил.
Надев на плечи жесткие халаты,
зажав металл в патроны и тиски,
самозабвенно шабрили девчата,
решительно строгали пареньки.
Читать дальше