Уже вторая ночь течет и сходит за море,
В светлой глади судно темное как замерло…
Но не спали там все двадцать два пловца,
Уж не чая атаманова лица.
Глядь: средь марева рассветного, весеннего
Словно он бы к ним подходит… аль то – тень его?
Взор глубинен, стан изгорблен, лик как мел.
Стали спрашивать, – ни слова! Онемел.
Тут, впервой, быть может, в жизни перепуганы,
Оттолкнули вмиг от берега свой струг они
И, чураясь и грозя кому-то зло,
Налегли что было силы на весло.
Прочь от дивного утеса струг уносится,
Выгребая, на Ивана други косятся:
На него и впрямь напущена, знать, хворь —
Смотрит он, как околдован, взад, в лазорь,
Простирает руки к сени Деисусовой,
И злата-слеза катится на злат-ус его…
День и два плыла так вольница. Всё то ж.
Атаман на атамана не похож.
Он не пьянствует, как прежде, не господствует,
Но кручинно, на корме сидя, немотствует…
И случилось плыть разбойничью стружку
Близко к малому морскому островку,
Где виднелась хижа божьего отшельника
Средь черемух зацветающих и ельника.
На пеньке, как аналое, – Часослов,
На березке, как в божнице, – Богослов,
Сам же старец недалече тут же трудится:
Забежалого сурка с залетной утицей,
Отощалого волчонка с голубком
Кормит, ласково началя шепотком,
Из единой своей глиняной посудинки.
Из себя он, старец – махонький да худенький,
Борода же превелика, до колен
И белее беломорских пен…
И Иван, монашка чудного завидючи,
Из раздумья своего лихого выдучи,
Гласом диким, как немые, возопил,
Больше знаками дружине пояснил:
«Дайте мне, мол, вы сойти на берег острова!»
И спустили те его со струга пестрого
На рудой песок, махнувши рукой:
И на что, мол, ты нам надобен такой!
Гасли красные полотна корабельные,
Запевали волны песни колыбельные,
Обставали пришлеца спокой и тишь,
Верба частая и долгий камыш…
Привечали его ветютни да стрепеты,
Старчьи очи да молитвенные лепеты…
И к стопам его Иван, дрожа, приник
И, укрыв в холщовой ряске бледный лик,
Языком, вновь Волей Вышнею развязанным,
Рассказал ему о узренном, несказанном.
Слушал инок-стар, повит брадой, травой,
Сказ взаправдышный и дивный таковой:
«Я, отец, злодей великий, Красно-Полымя,
Что с собой нес по Руси разор и полымя,
Особливо ж супротив грешил церквей:
Зелено-вино с дружиною своей
В алтарях пивал из чаши для причастия,
Обирал гулящим девкам на запястия
Бисер рясный с богородичных икон…
И недавно вот – тому лишь сорок дён —
Во скиту одном с белицей Серафимою
Учинил, безумный, мерзость непростимую…
И бела ж была! пряма! Точь-в-точь свеча.
И к Христовой вере так же горяча.
Захотелось мне не только с ней понежничать —
Над святыней ее с ней же понасмешничать.
Обокрал их храм я, оголил престол, —
С аксамитами, с парчами к ней пришел.
Настелил в убогой келье златны пелены
И на них хотел творить с ней, что не велено.
Только чувствую: как лед, холодна…
Померла, отец, от ужаса она!
Встал я, свистнул… Я-то веровал лишь в дьявола!..
Ну, а после наше судно в море плавало,
Налетела буря, – и нас ветр принес
Пред златой, отливный, дивный утес.
Упирается вершина в небо божие,
Деисус лазорем писан у подножия, —
И сияет этот чудный лазорь
Ярче пазорей морозных, вешних зорь.
Взоры прочь нейдут, слова… нейдут из уст они!
А корыстный разум шепчет: “В этой пустыни,
Видно, много есть казны… Ее бы взять…
Только нужно ходы-выходы узнать”.
Двух дружинников послал, и оба сгинули,
Сам пошел, – и треть ли кручи, половину ли
Одолел я, отче, с страшным трудом,
Как на льду скользя зеркально-золотом.
Дальше ж, отче, как поведать то? как выразить?
Словно крылья за плечом моим вдруг выросли,
Словно шел я, плоть, как платье, оброня,
Словно Некто, мне незримый, нес меня!
И достиг так до вершинного я взгория,
Под ногами вижу облаки, помория,
Вкруг – пустынные, туманные места
И средь них, как солнце, зарные врата
Злата красного, в крестах из камней подлинных…
Но не чудо ль?.. Ни стены, ни тына подле них…
Обойти их я смекнул. Но там и тут —
Чуть ступлю – златые ж стены восстают,
Из земли, из мглицы млечной вырастая ли…
Отступлю – и снова нет их… Как растаяли!
Я ж упрям и дерзок, отче… И к вратам
Напрямик тогда направился… А там,
В белоснежные подрясники одетые,
Вдруг два старца появилися, беседуя.
И один из них могуч, улыбчив, лыс,
Светлым венчиком седины завелись,
Золоты-ключи висят под опояскою, —
И играют пальцы смуглые их связкою.
А другой – орлиноок, мудрен, высок,
Кудри львиные слились в седой поток, —
И не движется прозрачный перст, положенный
На большой раскрытой книге алокожаной.
Почему-то вид их страх в меня вселил.
Я к ним, тупясь, запинаясь, подходил.
Озирали и они меня в безмолвии. —
И блистателен, пронзителен, как молния,
Был второго взгляд. А первого глаза
Были мерклы и тверды, как бирюза.
И согнула сила странная, та ж самая
Перед ними в поясной поклон плеча мои…
Тут держащий золотые ключи,
Хмуря лоб, прогнав улыбок лучи,
Рек: – “О райской любопытствуешь обители,
Что досель вы, человеки, не расхитили?
Хочешь узреть триблаженные места?
Ты ли, ты ли, враг Невесты и Христа?!” —
И великая, отец, тоска взяла меня…
А держащий книгу кожи ало-пламенной
Взглядом жег меня до сердца глубины,
Открывал мне все грехи мои, вины, —
И познал я, отче, большую тоску еще…
“Любопытствующий – то ли?.. Нет, взыскующий!” —
Рек он первому. А мне промолвил он:
“В честь какого из святых ты наречен?”
Я сказал и… вдруг вратарника умиловал.
“Ну, для Ангела твово, мне ж – друга милого,
Я тебе врата Христовы отворю.
Чай, простит он своему ключарю”.
Ищет он ключа всех большего, блистучего,
Им касается легко замка певучего
И… я пал, прижав к очам кафтана край…
Отче! отче! Там и подлинно был рай.
Что засветы! за уханья! дива! пения!
Я ослеп, оглох… я умер… В то мгновение
Тот, второй, извел меня из забытья:
“Встань! Не бойся. Твой вожатый буду я”.
Поднялся я, глянул вновь очами зоркими:
Там за блещущими отпертыми створками
Чистым золотом цвели поля, луга,
Чистым золотом струилася река.
“То – обитель Нищих духом, сыне милый мой…” —
Молвил Старец. И вдвоем в нее вступили мы.