1939
Когда я пришел, призываясь, в казарму,
Товарищ на белой стене показал
Красное знамя — от командарма,
Которое бросилось бронзой в глаза.
Простреленный стяг из багрового шелка
Нам веет степными ветрами в лицо…
Мы им покрывали в тоске, замолкнув,
Упавших на острые камни бойцов…
Бывало, быть может, с древка он снимался,
И прятал боец у себя на груди
Горячий штандарт… Но опять он взвивался
Над шедшею цепью в штыки,
впереди!
И он, как костер, согревает рабочих,
Как было в повторности спасских атак…
О, дни штурмовые, студеные ночи,
Когда замерзает дыханье у рта!
И он зашумит!.. Зашумит — разовьется
Над самым последним из наших боев!
Он заревом над землей разольется,
Он — жизнь, и родная земля, и любовь!
1939
268. «Самое страшное в мире…»
Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю Котовского разум,
Который за час перед казнью
Тело свое граненое
Японской гимнастикой мучил.
Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю мальчишек смелых,
Которые в чужом городе
Пишут поэмы под утро,
Запивая водой ломозубой,
Закусывая синим дымом.
Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю солдат революции,
Мечтающих над строфою,
Распиливающих деревья,
Падающих на пулемет!
Октябрь 1939
269. БЕССМЕРТИЕ
(Из незавершенной поэмы)
Далекий друг! Года и версты,
И стены книг библиотек
Нас разделяют. Шашкой Щорса
Врубиться в твой далекий век
Хочу. Чтоб, раскроивши череп
Врагу последнему и через
Него перешагнув, рубя,
Стать первым другом для тебя.
На двадцать лет я младше века,
Но он увидит смерть мою,
Захода горестные веки
Смежив. И я о нем пою.
И для тебя. Свищу пред боем,
Ракет сигнальных видя свет,
Военный в пиджаке поэт,
Что мучим мог быть — лишь покоем.
Я мало спал, товарищ милый!
Читал, бродяжил, голодал…
Пусть: отоспишься ты в могиле —
Багрицкий весело сказал…
Одно мне страшно в этом мире:
Что, в плащ окутавшися мглой,
Я буду — только командиром,
Не путеводною звездой.
Военный год стучится в двери
Моей страны. Он входит в дверь.
Какие беды и потери
Несет в зубах косматый зверь?
Какие люди возметнутся
Из поражений и побед?
Второй любовью Революции
Какой подымется поэт?
А туча виснет. Слава ей
Не будет синим ртом пропета.
Бывает даже у коней
В бою предчувствие победы…
Приходит бой с началом жатвы.
И гаснут молнии в цветах.
Но молнии — пружиной сжаты
В затворах, в тучах и в сердцах.
Наперевес с железом сизым
И я на проволку пойду,
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году.
…И пусть над степью, роясь в тряпках,
Сухой бессмертник зацветет
И соловей, нахохлясь зябко,
Вплетаясь в ветер, запоет.
8–9 ноября 1939
270. МАЯКОВСКИЙ
(Последняя ночь государства Российского)
Как смертникам жить им до утренних звезд,
И тонет подвал, словно клипер.
Из мраморных столиков сдвинут помост,
И всех угощает гибель.
Вертинский ломался, как арлекин,
В ноздри вобрав кокаина,
Офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н,
Подбирая по буквам вина.
Первое — пили борщи Бордо,
Багрового, как революция,
В бокалах бокастей, чем женщин бедро,
Виноградки щипая с блюдца.
Потом шли: эль, и ром, и ликер —
Под маузером всё есть в буфете.
Записывал переплативший сеньор
Цифры полков на манжете.
Офицеры знали — что продают.
Россию. И нет России.
Полки. И в полках на штыках разорвут.
Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.)
Пустые до самого дна глаза
Знали, что ночи — остаток.
И каждую рюмку — об шпоры, как залп
В осколки имперских статуй.
Вошел
человек
огромный,
как Петр,
Петроградскую
ночь
стряхнувши,
Пелена дождя ворвалась с ним.
Пот
Отрезвил капитанские туши.
Вертинский кричал, как лунатик во сне:
«Мой дом — это звезды и ветер…
О черный, проклятый России снег —
Я самый последний на свете…»
Маяковский шагнул. Он мог быть убит.
Но так, как берут бронепоезд,
Воздвигнулся он на мраморе плит
Как памятник и как повесть.
Он так этой банде рявкнул: «Молчать!» —
Что слышно стало:
пуст
город.
И вдруг, словно эхо, в дале-е-еких ночах
Его поддержала «Аврора».
Читать дальше