На дно их падает зола.
Там отдыхают великаны
после содеянного зла.
Всё холоднее их владенья,
всё тяжелее их плечам,
но те же грешные виденья
являются им по ночам.
Им снится город обреченный,
не знающий своей судьбы,
базальт, в колонны обращенный
и обрамляющий сады.
Там девочки берут в охапки
цветы, что расцвели давно,
там знаки подают вакханки
мужчинам, тянущим вино.
Всё разгораясь и глупея,
там пир идет, там речь груба.
О девочка моя, Помпея,
дитя царевны и раба!
В плену судьбы своей везучей
о чем ты думала, о ком,
когда так храбро о Везувий
ты опиралась локотком?
Заслушалась его рассказов,
расширила зрачки свои,
чтобы не вынести раскатов
безудержной его любви.
И он челом своим умнейшим
тогда же, на исходе дня,
припал к ногам твоим умершим
и закричал: «Прости меня!»
О жест зимы ко мне,
холодный и прилежный.
Да, что-то есть в зиме
от медицины нежной.
Иначе как же вдруг,
из темноты и муки,
доверчивый недуг
к ней обращает руки?
О милая, колдуй,
заденет лоб мой снова
целебный поцелуй
колечка ледяного.
И — всё ясней соблазн
встречать обман доверьем,
смотреть в глаза собак
и приникать к деревьям.
Прощать, как бы играть,
с разбега, с поворота,
и, завершив прощать,
простить еще кого-то.
Сравняться с зимним днем,
с его пустым овалом,
и быть всегда при нем
его оттенком малым.
Свести себя на нет,
чтоб вызвать за стеною
не тень мою, а свет,
не заслоненный мною…
Глубоким голосом пророка,
донесшимся издалека,
«Возьми!» — сказала мне природа
о чистых струях родника.
Она мне воду даровала,
назначенную для корней.
Поскрипывая деревянно,
ступени приводили к ней.
Среди цветов, густых, истошных,
воды желающих, воды,
в моих ладонях тек источник.
В нем были камушки видны.
— Ну пей же, пей, — земля просила,
купайся, запускай суда.
— Да, да, — сказала я, — спасибо,
какая чистая вода.
Как всё живое к ней стремится,
как сохнет в горле у него,
а вот она — ко мне струится,
желанья ищет моего.
Но я не жажду утоленья.
Я долго на воду смотрю.
И медлю я. И промедленья
никак в себе не поборю.
Хочу я быть невестой,
красивой, завитой,
под белою навесной
застенчивой фатой.
Чтоб вздрагивали руки
в колечках ледяных,
чтобы сходились рюмки
во здравье молодых.
Чтоб каждый мне поддакивал,
пророчил сыновей,
чтобы друзья с подарками
стеснялись у дверей.
Сорочки в целлофане,
тарелки, кружева…
Чтоб в щеку целовали,
пока я не жена.
Платье мое белое
заплакано вином,
счастливая и бедная
сижу я за столом.
Страшно и заманчиво
то, что впереди.
Плачет моя мамочка -
мама, погоди.
…Наряд мой боярский
скинут на кровать.
Мне хорошо бояться
тебя поцеловать.
Громко стулья ставятся
рядом, за стеной…
Что-то дальше станется
с тобою и со мной?…
Две девочки бросали георгины,
бросали бережливо, иногда,
и женщины устало говорили:
— Цветы сегодня дороги — беда…
И с жадным страхом улица глазела,
как девочки ступали впереди,
как в отблесках дешевого глазета
белым-белели руки на груди.
Несли венки, тяжелые, скупые,
старушек черных под руки влекли.
Да, все, что на приданое скопили,
все превратилось в белые венки.
На кладбище затеяли поминки,
все оживились, вздрогнули легко,
и лишь глаза у женщины поникли
и щеки провалились глубоко.
Но пили, пили стопкою и чашкой -
и горе отпустило, отлегло,
и на дороге долго пахло чачей,
и голоса звучали тяжело.
И веселились песни хоровые,
забывшие нарочно про беду…
Так девочку Геули хоронили.
Давно уже — не в нынешнем году.
Вот течет молоко. Вы питаетесь им.
Запиваете твердые пряники.
Захочу — и его вам открою иным,
драгоценным и редким, как праздники.
Молоко созревает в глубинах соска,
материнством скупым сбереженное,
и девчонка его, холодея со сна,
выпускает в ведро луженое.
Я скажу вам о том, как она молода,
как снуют ее пальцы русалочьи,
вы вовек не посмеете пить молока,
не подумав об этой рязаночке.
Приоткройте глаза: набухают плоды
и томятся в таинственной прихоти.
Читать дальше