1984
Ах, Москва, ты, Москва – золота голова!
Я, расколов твоих темноту раскумекав,
по погубленным храмам твоим горевал
вместе с тысячью прочих жидов и чучмеков.
Мои ночи в сиянье твоих вечеров,
и московский снежок холодит мои веки,
искаженный твой облик целую в чело,
в твое красное с белым влюбляюсь навеки.
Мне святыни твои – как больному бальзам,
но согласья духовного нет между нами, –
поделом тебе срам, что не веришь слезам
и пророков своих побиваешь камнями.
Ты, со злой татарвой не боясь кумовства,
только силой сильна да могуча минутой,
русской вольности веси, ворюга, Москва,
прибирала к рукам с Калитой да с Малютой.
Ты на празднества лжи созывала детей,
оглашая полсвета малиновым звоном,
но в пределах твоих, но по воле твоей
с целым миром досель непривычно родство нам.
Отлетевший твой дух долго жить приказал,
да не хочется жить, как посмотришь на лица, –
у Василья Блаженного нет прихожан,
а в церкви́ на крови и негоже молиться…
Не один изувеченной вечности клад
ты хранишь, зажигая огни городские,
но тебе все равно, что твой брат Ленинград
быть давно перестал тем, чем был у России.
Ты родне деревенской в куске отказав,
шлешь проклятья и кары взывающим музам,
и тебе все равно, что Рязань и Казань
спозаранку твоим обжираемы пузом…
Свои лучшие думы я выстрадал здесь,
здесь я дружбу обрел, сочинитель элегий,
но противна душе чернорусская спесь,
и не терпит душа никаких привилегий.
Я полжизни отдам за московские дни,
хоть вовек не сочту, сколько было их кряду, –
но у красной стены чутко спят кистени
и скучают во сне по Охотному ряду.
Стыдно в ступе толочь мутны воды пестом,
стыдно новой порой да за старую песню ж, –
образумься, родная, трудом да постом,
и, пока не покаешься, да не воскреснешь.
1987
Ну и гугняв же местный бес –
запустит дождик суток на шесть,
чтоб люди чувствовали тяжесть
непросыхаемых небес.
А мне он зла не причинял,
а я хлопот его не стою,
а мне бы стакнуться душою
с душой магнолий и чинар.
В недоуменье дух и плоть,
не разберу никак по думе, –
какой ты нации, Батуми,
и что напрял в тебе Господь.
Как ракушка – волной в ушах,
как дева – в лучевидной кроне,
о тыща и одном балконе,
о двух ажурных этажах.
И не во сне, а наяву
пестры под непогодью прыткой,
по-детски выложены плиткой
проспекты прямо в синеву.
Дано ль прочесть простым умам
узоры страхов и бесстраший,
под звонко-розовою пряжей
прибрежья зелень и туман?
Вдруг кто-то в чащу шах-шарах!
А кто? Увидеть бы, узнать бы,
но немо щурятся усадьбы
из тьмы в оранжевых шарах…
Века с недвижностью в очах
реальней здесь, чем день текущий,
и я гощу с кофейной гущей
у сна в бамбуковых дворцах.
У сердца нет иных забот,
чем жить, от волн морских святея,
где медным голосом Медея
отмщенье божие зовет.
Потопным топотом дождя
тщета веков, как пыль, прибита,
и эвкалипты Еврипида
стоят, до краешка дойдя…
1985
В радостном небе разлуки зарю
дымкой печали увла́жню:
гриновским взором прощально смотрю
на генуэзскую башню.
О, как пахнуло веселою тьмой
из мушкетерского шкафа, –
рыцарь чумазый под белой чалмой –
факельноокая Кафа!
Желтая кожа нагретых камней,
жаркий и пыльный кустарник –
что-то же есть маскарадное в ней,
в улицах этих и зданьях.
Тешит дыханье, холмами зажат,
город забавный, как Пэппи,
а за холмами как птицы лежат
пестроцветущие степи.
Алым в зеленое вкрапался мак,
черные зернышки сея.
Море синеет и пенится, как
во времена Одиссея.
Чем сгоряча растранжиривать прыть
по винопийным киоскам,
лучше о Вечности поговорить
со стариком Айвазовским.
Чьи не ходили сюда корабли,
но, удалы и проворны,
сколько богатств под собой погребли
сурожскоморские волны!
Ласковой сказке поверив скорей,
чем историческим сплетням,
тем и дышу я, платан без корней,
в городе тысячелетнем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу