Что ни говорите, а в браковке этой произвола не миновать, а упрека в ней и подавно. Нельзя перепечатывать слепо всего того, что, под названием пословиц, было напечатано; искажения, то умничаньем, то от недоразумений, то просто описками и опечатками, не в меру безобразны. В иных случаях ошибки эти явны, и если такая пословица доставалась мне в подлинном виде своем, то поправка или выбор не затрудняли; но беда та, что я не мог ограничиться этими случаями, а должен был решиться на что-нибудь и относительно тех тысяч пословиц, для исправления коих у меня не было верных данных, а выкинуть их вон – не значило бы исправить.
Не поняв пословицы, как это нередко случается, считаешь ее бессмыслицею, полагаешь, что она придумана кем-либо для шуток или искажена неисправимо, и не решаешься принять ее; ан дело право, только смотри прямо. После нескольких подобных случаев или открытий поневоле оробеешь, подумаешь: «Кто дал тебе право выбирать и браковать? Где предел этой разборчивости? Ведь ты набираешь не цветник, а сборник» и начинаешь опять собирать и размещать все сподряд; пусть будет лишнее, пусть рассудят и разберут другие; но тогда вдруг натыкаешься. на строчки. вроде следующих:
Всем известно, что лукавые живут лестно.
В суетах прошла година, завсегда была кручина.
Где любовь нелицемерная, там надежда верная.
Роскошные и скупые меры, довольства не знают.
Гулял млад вниз по Волге, да набрел смерть близ невдалече.
Прежде смерти не должно умирать и пр. и пр.
Что прикажете делать с подобными изречениями кондитерской премудрости двадцатых годов? Выкинуть; но их-то и нашлось под другую тысячу, да столько же, сомнительных, с коими не знаешь, как и быть, чтобы не обвинили в произволе. Посему-то, по затруднительности такой браковки, а, частию и просмотром; – всякого греха не упасешься – и в этот сборник вошло много пустых, искаженных и сомнительных пословиц.
Относительно приличия при браковке пословиц я держался правила: все, что можно читать. вслух в обществе не извращенном чопорностию, ни излишнею догадливостию, а потому и обидчивостию – все это принимать в свой сборник. Чистому все чисто. Самое кощунство, если бы оно где и встретилось в народных поговорках, не должно пугать нас: мы собираем и читаем пословицы не для одной только забавы и не как наставления нравственные, а для изучения и розыска; посему мы и хотим знать все; что есть. Заметим, впрочем, что резкость или яркость и прямота выражений, в образах для нас непривычных, не всегда заключают в себе видимое нами в этом неприличие. Если мужик скажет: «Что тому богу: молиться, который не милует»; или: «Просил святого: пришло до слова просить клятого», – то в этом нет кощунства, потому что здесь богами и святыми, для усиления понятия, названы люди, поставленные ради святой, Божеской правды; но творящие противное, заставляя обиженного и «угнетенного искать защиты также путем неправды и подкупа. Самая пословица, поражая нас сближением таких противоположностей, олицетворяет только крайность и невыносимость извращенного состояния, породившего подобное изречение.
Что за пословицами и поговорками надо идти в народ, в этом никто спорить не станет; в образованном и просвещенном обществе пословицы нет; попадаются слабые, искалеченные отголоски их, переложенные, на наши нравы или. испошленные нерусским языком, да плохие переводы с чужих языков. Готовых пословиц высшее общество не принимает, потому что это картины чуждого ему быта, да и не его язык; а своих не слагает, может быть из вежливости и светского приличия: пословица колет не в бровь, а прямо в глаз. И кто же станет поминать в хорошем обществе борону, соху, ступу, лапти, а тем паче, рубаху и подоплеку? А если заменить все выражения эти речениями нашего быта, то как-то не выходит пословицы, а сочиняется пошлость, в которой намек весь выходит наружу.
Как достояние общенародное, как всемирный гражданин, просвещение и образованность проходят путь свой на глаз, с уровнем в руках, срывая кочки и бугры, заравнивая ямки и выбоины, и приводят все под одно полотно. У нас же, более чем где-нибудь, просвещение – такое, какое есть – сделалось гонителем всего родного и народного. Как в недавнее время еще первым признаком притязания на просвещение было бритие бороды, так вообще избегалась и прямая русская речь и все, что к ней относится. Со времен Ломоносова, с первой растяжки и натяжки языка нашего по римской и германской колодке, продолжают труд этот с насилием и все более удаляются от истинного духа языка. Только в самое последнее время стали догадываться, что нас леший обошел, что мы кружим и плутаем, сбившись с пути, и зайдем неведомо куда. С одной стороны, ревнители готового чужого, не считая нужным изучить сперва свое, насильственно переносили к нам все в том виде, в каком оно попадалось и на чужой почве, где оно было выстрадано и выработано, тогда как тут могло приняться только заплатами и лоском; с другой – бездарность опошлила то, что, усердствуя, старалась внести из родного быта в перчаточное сословие. С одну сторону черемиса, а с другую берегися. Как бы то ни было, но из всего этого следует, что если не собрать и не сберечь народных пословиц вовремя, то они, вытесняемые уровнем безличности и бесцветности, стрижкою под гребенку, то есть общенародным просвещением, изникнут, как родники в засуху.
Читать дальше