В Берлине Пастернака ждет сестра Жозефина, с которой у него всегда были близкие отношения, она спрашивает, заедет ли он на обратном пути к родителям. Родители в Мюнхене и страстно его ждут. Пастернак отвечает: «Я не могу показаться им в таком виде». А когда они идут отмечать визу в российское представительство, это обязательная процедура, Пастернак вдруг начинает рыдать в берлинском метро.
– А почему ты плачешь?
– А вот здесь так чисто, я не знаю, куда выбросить билет.
– Да брось его просто на пол.
– Нет, нельзя, ведь здесь так чисто! – восклицает он. – У нас грязно. У нас все так грязно!
И в этих стонах, в этих слезах проходит весь день. Наконец картины отца, обстановка, прохлада как-то, может быть, его отвлекают, напоминают дачу в Оболенском, напоминают детство, и он на три часа все-таки засыпает. На конгресс в Париж он прибывает в последний день. В Париже ждет его Цветаева. Это та невстреча, о которой Цветаева написала: «Так встречи ждать, а вышла вдруг невстреча». Взаимонепонимание было полным. Она с обидой рассказывала Ахматовой, как он ей, Цветаевой, рассказывал о своей красавице жене, и это так и осталось для нее страшным ударом. Больше того, таким же ударом стало то, что Пастернак с гораздо большей охотой общался с Алей Эфрон, молоденькой, прелестной, которая ходила с ним по магазинам и помогала выбирать платья для Зины.
Цветаева была не просто разочарована – она была обозлена, озабочена. Чужой болезни для нее не существовало. Она должна была любой ценой завладеть человеком целиком. Ей хочется говорить с Пастернаком о Рильке, о возможном возвращении в СССР, о новых своих стихах, а он ничего не слышит. Он не может поддержать элементарный разговор. И только потом осторожно, намеками дает ей понять, что возвращение будет для нее губительно, говорит: «Ну, может быть, ты полюбишь колхозы…» – совершенно дикая фраза, которую можно было выдать только в состоянии полубезумия.
Во время одного из таких мучительных обедов, когда Пастернаку надо что-то говорить, а ничего прямо сказать нельзя, они же не понимают реальной советской обстановки, он встает, говорит, что пошел купить папирос, и уходит не прощаясь. И больше они не видятся. Марина Ивановна написала ему вслед письмо:
О тебе: право, тебя нельзя судить, как человека. <���…> Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо 12-летнего ожидания. <���…> Я сама выбрала мир нечеловеков – что же мне роптать? <���…> Вы «идете за папиросами» и исчезаете навсегда и оказываетесь в Москве, Волхонка, 14, или еще дальше.
И в конце письма:
…Твоя мать, если тебе простит, – та самая мать из средневекового стихотворенья – помнишь, он бежал, сердце матери упало из его рук, и он о него споткнулся: «еt voici lе coеur lui dit: “T’еs-tu fait mal, mon pеtit?”» [13] И сердце ему сказало: «Ты не ушибся, малыш?» ( фр .)
Пастернак хотя и написал ей покаянный ответ, извиняясь, но переписку прервал. Он такие вещи не мог выносить.
Если бы фрейдисты исследовали этот странный бред Пастернака, они нашли бы его корни – это та ситуация, когда изменяет тебе родина, изменяет страна, а кажется, что изменяет женщина. Почва уходит из-под ног, и это выражается в навязчивом бреде измены. У Шварца такое было в 1938 году. У Каверина было. У Маяковского, кстати говоря, тоже было. А с особенной остротой случилось это с Пастернаком в 1935-м. Он пишет Зине из Парижа страшное, совершенно уже безумное письмо.
И сердце у меня обливается тоской, и я плачу в сновидениях по ночам по этой причине, что какая-то колдовская сила отнимает тебя у меня. <���…> Я не понимаю, почему это сделалось, и готовлюсь к самому страшному. Когда ты мне изменишь, я умру. Это совершится само собой, даже, может быть, без моего ведома. Это последнее, во что я верю: что Господь Бог, сделавший меня истинным (как мне тут вновь говорили) поэтом, совершит для меня эту милость и уберет меня, когда ты меня обманешь.
Возвращаясь в Россию, он не едет домой. Пароход идет из Штеттина в Ленинград, и Пастернак остается в Ленинграде. Остается надолго. Поселяется у матери Ольги Фрейденберг, у тети своей. «Чистота и холод тети-Асиной квартиры вернули мне здоровье», – пишет он. Пастернак вообще очень любит холод и очень плохо переносит жару, обожает умываться ледяной водой, купаться в холодной воде. Любит осень. Ему нравятся прохладные большие ленинградские комнаты. Две недели он просто отсыпается, ходит по городу, встречается с Ахматовой.
Читать дальше