Иногда Маруся уговаривала его:
— Хоть бы ты напился!
Дима отвечал Марусе:
— Пьянство — это добровольное безумие» (3, 24).
Они выглядят фальшивыми, никчемными:
«Вагин постоянно спешил, здоровался отрывисто и нервно. Сперва я простодушно думал, что он — алкоголик. Есть среди бесчисленных модификаций похмелья и такая разновидность. <���…> Затем я узнал, что Вагин не пьет. А если человек не пьет и не работает — тут есть о чем задуматься <выделено мной. — Т.К.>.
— Таинственный человек, — говорил я.
— Вагин — стукач, — объяснил мне Быковер, — что в этом таинственного?» (1, 232).
«Абсурд / норма» — антиномия, свойственная всем произведениям Довлатова, замечена и впервые высказана А. Арьевым. И как это ни парадоксально, в СССР пьют, чтобы из абсурда в конечном счете получить норму (хотя это и не всегда получается: «Мотор хороший. Жаль, что нету тормозов. Останавливаюсь я только в кювете…» (1, 414) — говорит о себе Я-персонаж). А имея возможность вести в благополучной Америке размеренную и спокойную жизнь, русские пьют, чтобы непонятно зачем превратить обретенную норму в некое подобие абсурда и переиначить свою жизнь.
Но довлатовские Россия и Америка неразделимы. Это две жизни, которые переплелись и стали едины. Довлатов, ставший настоящим писателем лишь в США, не мыслит себя и без России.
«Как-то иду я по Нижнему Манхэттену. Останавливаюсь возле бара. Называется бар — „У Джонни“. Захожу. Беру свой айриш-кофе и располагаюсь у окна. Чувствую, под столом кто-то есть. Наклоняюсь — пьяный босяк. Совершенно пьяный негр в красной рубашке. (Кстати, я такую же рубаху видел на Евтушенко.)
И вдруг я чуть не заплакал от счастья. Неужели это я?! Пью айриш-кофе в баре „У Джонни“.
А под столом валяется чернокожий босяк…» (1, 81).
С. И. Измайлова. Махачкала
«Сыр, вино и редиска. Это ли не благодать?…» Мотив пира и образ вина в новеллистике Ф. Искандера
Пиршество является одним из основных композиционных приемов в новеллистике Ф. Искандера, отправной точкой большинства произведений, которые, по словам Н. Ивановой, «либо повествуют о пире, либо рассказаны на празднике, на пиру, либо завершаются праздником». [216]Особенно плодотворно этот принцип реализован писателем в романе «Сандро из Чегема». «Бесконечное застолье, длиною в огромный роман» [217]предполагает наличие множества героев, собранных за одним столом. Здесь каждый может стать героем, центром повествования. Более того, встреча за праздничным столом снимает социальные, национальные, религиозные, а иногда и возрастные дистанции. Пир является тем пространством, в котором звучит разноголосая речь персонажей, где каждый имеет право на свою историю, свое мнение. Так, в новелле «Дядя Сандро и раб Хазарат» в ресторане «Амра» сидят вместе и рассуждают о жизни на равных и автор-повествователь, и Сандро, и бывший летчик Кемал, и князь Эмухвари, и фотограф Хачик, и кофевар Акоп-ага. В их неторопливой беседе причудливо переплетается история о рабе Хазарате, изложенная дядей Сандро и больше похожая на легенду, рассказ Кемала о связи с немецкой девушкой во время Великой Отечественной, краткие эпизоды из истории армян в интерпретации Акопа-ага и, наконец, авторские размышления, воспоминания о детстве (правда, большей частью выходящие за пределы беседы).
Поглощение пищи на пире, совместное вкушение вина и хлеба — ритуальное коллективное действо, древний символ нерушимой связи, олицетворяющий идею гармоничного, устойчивого миропорядка. Даже повседневная еда и питье у Искандера превращается в «народно-праздничную пиршественную еду, в пределе — „пир на весь мир“», [218]потому что абхазский стол не ограничивается только кругом семьи, за ним собираются и соседи, и гости, и друзья. Причем в обрисовке еды и питья автор пользуется самым разнообразным спектром эмоций: от беглого, скупого описания до больших, развернутых сравнений, где властвует изобилие, пиршественный максимализм: «На столе громоздились две порции дымящейся мамалыги, рядом в блюдечках было разлито коричневое, густое ореховое сациви. Середину стола занимала миска с курятиной. В двойной солонке в одной чашечке белела соль, а в другой чашечке пурпурилась аджика. На столе были разбросаны кучки зеленого лука и свежие огурцы» [219](Т.2. С.128).
Это описание, при всей его «скромности», богато своей цветовой палитрой. Образы еды и питья у писателя словно передвигаются из неодушевленного ряда предметов в одушевленный. Авторский антропоморфизм распространяется и на пиршественные образы: перед нами возникает живая, дышащая, трепещущая стихия. Согласно представлениям древних, одно живое поглощает и усваивает другое. «Столы пересекали банкетный зал и в конце раздваивались на две ломящиеся плодами ветки. На прохладной белизне белых скатертей блюда выделялись с приятной четкостью. <���…> Горбились индюшки в коричневой ореховой подливе, жареные куры с некоторой аппетитной непристойностью выставляли голые гузки. Цвели вазы с фруктами, конфетами… Треснувшие гранаты, как бы опаленные внутренним жаром, приоткрывали свои преступные пещеры, набитые драгоценностями. <���…> Сверкали клумбы зелени, словно только что политые дождем. Юные ягнята… кротко напоминали об утраченной нежности, тогда как жареные поросята, напротив, с каким-то бесовским весельем сжимали в оскаленных зубах пунцовые редиски. <���…> Возле каждой бутылочки с вином стояли, как бдительные санитары, бутылочки с боржоми» (Т.2. С.242). Как видим, Ф. Искандер создает яркий и пластичный натюрморт роскошного пира.
Читать дальше