Какова же та тема, тот эмоционально-сознательный замысел его, которым понадобилась его классическая форма — именно эта, а не какая-либо другая? Ум отнюдь не означает отсутствия лирического, первичного порыва — да без него поэзии и не бывает. У Ходасевича скрытый лиризм звучит в самых обдуманных и обработанных стихах. Мало кто, однако, обратил внимание на те стихи, в которых лиризм Ходасевича прорывается наружу, ничем не сдерживаемый. В них Ходасевич из сурового поэта становится поэтом прелестным и в буквальном смысле слова душевным.
Странник прошел, опираясь на посох –
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролетка на красных колесах –
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре –
Мне непременно припомнишься ты.
Чтоб не случилось на суше, на море
Или на небе, — мне вспомнишься ты.
Этому-то душевному порыву Ходасевич и не захотел дать власти над собою, над стихом. Легкому дыханию лирики предпочел он другой, «тяжелый дар». –
И кто-то тяжелую лиру
Мне в руки сквозь ветер дает.
И нет штукатурного неба,
И солнце в шестнадцать свечей.
На гладкие черные скалы
Стопы опирает — Орфей.
Путь Ходасевича лежал не через «душевность», а через уничтожение, преодоление и преображение. Душа, «светлая Психея», для него — вне подлинного бытия, чтобы приблизиться к нему, она должна стать «духом», родить в себе дух. Различие психологического и онтологического начала редко более заметно, чем в стихах Ходасевича.
Душа сама по себе не способна его пленить и заворожить.
И как мне не любить себя,
Сосуд непрочный, некрасивый,
Но драгоценный и счастливый
Тем, что вмещает он — тебя?
Но в том-то и дело, что «простая душа» даже не понимает, за что ее любит поэт.
И от беды моей не больно ей,
И ей не внятен стон моих страстей.
Она ограничена собою, чужда миру и даже ее обладателю. Правда, в ней спит дух, но он еще не рожден, еще не стал… «Так спит зародыш крутолобый»… Поэт ощущает в себе присутствие этого начала, соединяющего его с жизнью и с миром.
Так, провождая жизни скуку,
Любовно женщина кладет
Свою взволнованную руку
На грузно пухнущий живот.
Но дух должен вылупиться из души, как из яйца, и этот творческий акт Психее одной не под силу,
Простой душе не выносим
Дар тайнослышанья тяжелый –
Психея падает под ним.
Рождение духа — болезненно и мучительно. «Прорываться начал дух, как зуб из-под опухших десен»… Можно ли более ощутимо передать эту боль! Но поэт, в отчаянии твердящий: «перескачи, перешагни, перелети, пере — что хочешь», пробить скорлупу — плоть душевного мира — до конца не властен.
Вон ту прозрачную, но прочную плеву
Не прободать крылом остроугольным,
Не выпорхнуть туда, за синеву,
Ни птичьим крылышкам, ни сердцем подневольным.
Порою кажется ему, что чудо вот-вот совершится:
Друзья, друзья! Быть может, скоро,
И не во сне, а наяву
Я нить пустого разговора
Для всех нежданно оборву.
И повинуясь только звуку
Души, запевшей, как смычок,
Вдруг подниму на воздух руку,
И затрепещет в ней цветок.
И я увижу, я открою
Цветочный мир, цветочный путь.
О, если бы и вы со мною
Могли туда перешагнуть.
Но на самом деле чем дальше — тем глубже погружается дух в самую плоть «скорлупы» — мира со всей его прозой (о, как не случайны прозаизмы Ходасевича!). И не «уродики, уродища, уроды» характернее всего для этого погружения в «Европейскую ночь» — во всечеловеческую ночь — а страстные, хоть и сдержанные строки:
О, в таком непреложном законе,
В заповедном смиреньи таком
Пузырьки могут только в сифоне
Вверх и вверх, пузырек с пузырьком.
Поэт-человек изнемогает вместе с Психеей в ожидании благодати, но благодать не дается даром. Человек в этом стремлении, в этой борьбе осужден на гибель.
Пока вся кровь не выступит из пор,
Пока не выплачешь земные очи –
Не станешь духом…
За редким исключением гибель — преображение Психеи — есть и реальная смерть человека. Ходасевич в иных стихах даже зовет ее, как освобождение, и даже готов «пырнуть ножом» другого, чтобы помочь ему. И девушке из берлинского трактира шлет он пожелание — «злодею попасться в пустынной роще вечерком». В другие минуты и смерть ему не представляется выходом, она лишь — новое и жесточайшее испытание, последний искус. Но и искус этот он принимает, не ища спасения.
Читать дальше