Как видим, никакого обличения американской действительности здесь нет; если что-то в этой истории и вызывает насмешку, то это представления самой героини о «неохвате»; казалось бы, в стране английского языка его можно было бы усвоить в нормальном общении с окружающими людьми, но эта возможность почему-то перед Тоней не возникает. Написанный на эту тему последний совместный рассказ соавторов, опубликованный после смерти Ильфа, излагает историю Тони совершенно иначе. Проблемы английского языка здесь нет: Тоня выучивается говорить по-английски, и даже довольно свободно, хотя единственной американкой, с которой ей приходится общаться, оказывается мисс Джефи, машинистка в советском посольстве. Тема поставлена более широко и обобщенно — описывается тоска, которую испытывает простая советская женщина, попавшая в капиталистическую Америку. «Тоня» — наиболее идеологически выдержанное сочинение Ильфа и Петрова; недаром в 1949 г., когда творчество этих писателей было осуждено, исключение делалось только для этого рассказа. Сочинение написано a la these — по твердо заданному сюжету.
Тонин муж, дипломат, решает вырезать гланды, и его почти разоряет доктор-частник, представивший чудовищный счет за операцию; Тоня должна рожать, и это опять оказывается проблемой: «Почему в Москве все происходило как-то просто, даже думать об этом не надо было? Приходит время — и рожаешь» (Т. 4. С. 475).
Авторы как будто забыли, что к теме «роды в Москве» они уже обращались («Равнодушие» и «Костяная нога») и тогда эта проблема не казалась им столь простой. В записи Ильфа дело происходило в Нью-Йорке, в рассказе действие перенесено в Вашингтон, благодаря чему возникает еще одна проблема — отсутствие в американской столице театров, к которым Тоня так привыкла в Москве. Даже американка Джефи признает, что «Америка очень скучная страна», но ей ехать некуда — это ее родина. В рассказе почти полностью отсутствует юмор: для «утепления» дана только сцена, когда советские инженеры отправляются в Гарлем «разлагаться», но на улице, где они ожидают встретить проституток, бандитов и убийц, навстречу им неожиданно идут почтенная негритянская семья и старуха с корзиной, да еще Костя время от времени восклицает: «Тут уж я ничего не могу сказать!» В общем, можно понять запись Е. Петрова в книге «Мой друг Ильф»: ««Тоня». Рассказ в этом новом для нас жанре писался с мучительным трудом. Мы сидели на подоконнике и смотрели вниз, на Нащокинский переулок». [281]
«Я не лучше других и не хуже», — писал Ильф в своей последней книжке. И через несколько строчек снова: «Нет, я не лучше других и не хуже» (Т. 5. С. 250). Слова эти останутся верными, даже если под «другими» понимать самых больших и самых честных писателей той эпохи. Можно утверждать, что начиная с середины 1930-х гг. и кончая 1950-ми гг. в Советском Союзе не было ни одного писателя или деятеля искусств, который, стремясь опубликовать свои сочинения, не шел бы на подобные уступки и компромиссы. Противопоставляя «сдавшегося и погибшего» Олешу и «освиставших интеллигенцию» Ильфа и Петрова иным, несломленным художникам, Аркадий Белинков называет имена Пастернака, Мандельштама, Ахматовой, Бабеля, Платонова, Замятина, Булгакова. [282]Замятина оставим в стороне — он получил возможность эмигрировать из Советского Союза в начале 1930-х гг. Поговорим об остальных. В предыдущей главе мы уже упоминали отклик Пастернака и статьи Бабеля и Платонова о процессах 1936–1937 гг. И не только в публицистике Бабель шел на компромиссы: вопреки утверждению А. Белинкова, который ставил и пример Олеше «замолчавшего Бабеля», [283]автор «Конармии», не имея возможности писать так, как он хотел, публиковал иногда и вполне дозволенные и «проходные» сочинения (такие, например, как рассказ «Нефть»— о новом быте и социалистическом строительстве в Москве). Со стихами о Сталине выступал Пастернак:
И смех у завалин,
И мысль от сохи,
И Ленин и Сталин,
И эти стихи… [284]
Позже их писала и Ахматова:
И благодарного народа
Он слышит голос: «Мы пришли
Сказать: где Сталин, там свобода,
Мир и величие земли…» [285]
Но Пастернака, Ахматову, Бабеля хоть изредка печатали. Любопытно, однако, что на компромиссы шли даже Мандельштам и Булгаков, которых в печать не пропускали, — шли из одной только надежды, что им удастся таким образом выйти из писательского небытия. Незадолго до второго ареста и гибели Мандельштам создал несколько вариантов оды о Сталине:
Читать дальше