Зайцев опубликовался в "Русском слове" в 1863–м. Через 65 лет не менее рискованную операцию проделал и Б. Эйхенбаум: педантично, строчка за строчкой разобрал текст "Демона"; оказалось: "противоречий очень много". Вооружившись блистательным скальпелем науки, подтвердил то, что Белинскому было видно не вооруженным литературоведческим анализом глазом: "…все это детски…" Но тут сходились лишь концы; начала были прямо противоположны. Эйхенбаум судил, ориентируясь на высочайшие образцы эстетического совершенства, Зайцев же, воплотивший в своем развитии не только лучшие, но и худшие черты поколения, выступал от лица "реалистов", отрицавших "чувство огня над словом", без которого в незрелом, детском "Демоне" и в самом деле не разглядеть того, что когда‑то поразило Белинского: "страшно сильно и взмашисто".
И это, повторяю, естественно. Это в природе вещей. Это — предсказано самим Лермонтовым:
Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рожденное слово.
Образ чувств и мыслей непоэтической поры, в соответствии со своими идеалами исказившей облик Лермонтова, как это ни парадоксально, наложил властный свой отпечаток даже на восприятие Достоевского, который вроде бы всю жизнь только тем и занимался, что спорил со своим веком! Достоевский и Лермонтов — огромная, отдельная тема, но если выделить самое главное, окажется: Достоевский, увы, куда ближе к Зайцеву, чем можно было априори предположить:
"Сколько он написал нам превосходных стихов… Он проклинал и мучился, и вправду мучился. Он мстил и прощал, он писал и хохотал — был великодушен и смешон… Наши чиновники знали его наизусть, и вдруг все начали корчить Мефистофелей, только что выйдут, бывало, из департамента… Наконец ему наскучило с нами, он нигде и ни с кем не мог ужиться; он проклял нас и осмеял… и улетел от нас… Мы долго следили за ним, но наконец он где‑то погиб — бесцельно, капризно и даже смешно".
А вот еще занятный зигзаг. Казалось бы, шестидесятников, материалистов, современников Базарова и его единомышленников, не должны были смущать гусарские поэмы Лермонтова. Раздражение, однако, столь велико, что даже на Зайцева накатывает "прюдство", и он накидывается на них с брезгливостью старой девы: годились бы, мол, для украшения "Физиологии брака" г. Дебе. Воистину: "Если тронешь страсти в человеке, то, конечно, правды не найдешь". Но какие же страсти затрагивал Лермонтов в своих гонителях выделки 60–х годов прошлого века? Похоже, что их, людей меры, он раздражал безмерностью. Бойцы и деятели, они строили баррикады, перековывали орала на мечи. Пожалуй, Лермонтов мог бы и пригодиться: "…как колокол на башне вечевой…" Но за "колоколом", увы, тянулось-увязывалось слишком многое, шестидесятникам явно не нужное!..
Прошло еще несколько десятилетий. Время опять переломилось, и "ничтожный" Печорин снова вырос: стал фигурой мощной и пугающей. Вместе с Лермонтовым увеличился. Увеличился и вернулся — покинул провинциальных телеграфистов и уездных барышень, в столицу вернулся, заняв собой наипервейших российских умников. Пушкина с его Онегиным тоже и не раз сбрасывали с "корабля современности", и суды над Онегиным устраивали, но, возвращаясь, Онегин оставался все‑таки Онегиным, таких вырастаний и укорачиваний, какие за 150 лет литературной жизни претерпел Григорий Печорин, Евгению Онегину пережить не пришлось. "Лермонтов — поэт сверхчеловечества", — торжественно объявил Дмитрий Мережковский, перетолковав эмпирическое лермонтовское богоборчество в соответствии со своей философической сверхзадачей (борьбой против официальной церковности и своего главного конкурента Вл. Соловьева) в богоборчество метафизическое, в род художественной теологии в новом модернистском вкусе. Короче: приспособил энергию Лермонтова, перевел ее на кручение жерновов своих собственных нелитературных мечтаний. Однако в процессе вдумывания и вчитывания открыл то, что вроде бы и не собирался открывать ("шел в комнату, попал в другую"), для близких — тактических и дальних— стратегических задач не нужное, не запланированное: "Опрощением Лермонтова предсказано опрощение Л. Толстого, солдатскою рубахою Лермонтова — мужичий полушубок Л. Толстого… Как из лермонтовского демонизма… вышел Достоевский, христианский бунт Ив. Карамазова, так из лермонтовской природы вышел Л. Толстой — языческое смирение дяди Ерошки".
Мережковский же возвестил—граду и миру — и еще одно, важно–неожиданное: "Валерик" — не только первые реалистические батальные сцены, но и первое в мировой литературе выражение "того особенного русского взгляда на войну, который так бесконечно углубил Л. Толстой. Из этого горчичного зерна выросло исполинское дерево "Войны и мира" ".
Читать дальше