Даже загадка странностей Григория Александровича, приводящая в такое недоумение доброго Максима Максимыча ("Да–с, с большими был странностями"), разрешается здесь, в Портрете, самым невыгодным для Печорина образом (причем именно так, как обещано в Предисловии — под прикрытием лести): "Скажу в заключение, что он был вообще очень недурен и имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским".
Казалось бы, портретист делает своей модели комплимент, но это лишь дипломатическая уловка, скрывающая насмешку. В отличие от своего тезки, Печорин кавказский создан для света и чтобы нравиться в свете, тогда как его "предшественник", герой "Княгини Лиговской", должен смириться с тем, что он в свете не может нравиться, несмотря на истинную, а не кажущуюся оригинальность, "ибо свет не терпит в своем кругу ничего сильного, потрясающего, ничего, что бы могло обличить характер и волю". А вот Печорина–второго не только терпит… Стало быть…
Как человек истинно светский, Печорин — большой знаток капризов моды: тут он и педант, и денди. Так, в его горском костюме, специально, видимо, заказанном для верховой езды на кабардинский лад, — ни одной погрешности; даже мех на шапке — не слишком длинный и не слишком короткий, а именно такой, как надо. Встретив впервые мать и дочь Лиговских и даже толком не разглядев их лиц, он, однако же, отмечает, что одеты они по строгим правилам лучшего вкуса: "ничего лишнего": "закрытое платье gris de perles", легкая шелковая косынка, "ботинки couleur рисе".
Такая строгость в конце 1830–х была, действительно, самым последним "зигзагом" моды. Дамы попроще одевались куда богаче и эффектнее: и креп, и бархат, и тафта, и притом ярких, контрастных цветов: ореховый, розовый, лиловый, черный. Элегантной "скромности" еще предстояло завоевать сердца модниц; она войдет в обычай лишь в следующем десятилетии, когда даже великосветские щеголихи почти перестанут носить украшения, ну, разве что самые простенькие: черепаховые кольца, кольца, сплетенные из волос, медальоны с миниатюрой на черном шелковом шнурке к батистовым воротничкам с английским шитьем.
Острый взгляд Печорина, вмиг оценивший изысканный цвет обувки московской барышни, выдает в нем, кстати, не только доку по части модных веяний, но и прилежного читателя французских книжных новинок. Ботинки couleur puce — это ведь почти цитата из бальзаковской "Гризетки, ставшей дамой": "Ножки ее были обуты в прюнелевые башмачки цвета "блошиной спинки"".
Никак нельзя забывать и о том, что Лермонтов обращался к публике, которой в общих чертах была известна и обстановка на Кавказском фронте, и история "вечной", почти "столетней" войны. Да, конечно, война длилась долго, так долго, что к ней успели привыкнуть, и потому уже считалась как бы и естественной принадлежностью края, и чем‑то вроде "практической школы военного искусства". И те, кого происходящее лично не касалось, и в самом деле редко задавались вопросом, ради чего же ведется кавказская кампания. Тем более, что официальные сообщения были парадны, а самый читаемый беллетрист, Бестужев–Марлинский, описывал Кавказ как "обетованную страну для всех пылких сердец, для всех непонятых и демонических натур".
Однако, кроме официально–правительственных и литературно–романтических, существовали и иные источники информации — неофициальные: рассказы, свидетельства очевидцев. Не было, наверное, в России ни одного большого "дворянского гнезда", в семейном архиве которого не хранились бы письма или записки слетавших за Хребет "птенцов". Это из нашего далека противоположность, антиподность (и образов, и сущностей) Печорина и Максима Максимыча воспринимается обобщенно — как отражение драматических отношений между критически мыслящей личностью и непосредственно–патриархальным сознанием. Для первых читателей "Героя нашего времени" их парный портрет был еще и родом дагерротипа, запечатлевшего русских кавказцев двух контрастных периодов войны — ермоловского и постермоловского. И "Спор", и "Мцыри", и задуманный роман ("Я выработал уже план двух романов, одного — из времен смертельного боя двух великих наций… другого — из Кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа") не дают права даже предполагать, что Михаил Юрьевич идеализировал "седого генерала". Однако для нашего сюжета очень важно, за давностию лет, не упустить из вида вот какую тон–кость. В числе причин, вызвавших Высочайшее неудовольствие деятельностью Ермолова, было "чрезмерное его влияние на туземное население". Может показаться невероятным, но в канун первого безермоловского 1828–го русско–кавказского года тифлисские уличные мальчишки распевали вот какую песенку: "Праздник наступил, и год обновился, Паскевич приехал, Иван Корганов назначен его адъютантом, и прозвали его Каином. Жаль, что Ермолов сменился — у народа сердце испортилось".
Читать дальше