И вот странно, ну что общего между Германном, похожим <���…> на портрет Наполеона, похожим на бронзовую фигуру Медного Всадника, что общего между Германном и каким‑нибудь Евгением, сидящим верхом на мраморном льве, "руки сжав крестом"; но вот вспоминается же этот Бледный Всадник, тем более что у Германна, сидящего на окошке в бледных лучах наступившего утра, руки тоже сжаты крестом. "Три карты, три карты, три карты"! <���…>
По–видимому, ни Германн с Голядкиным, ни Голядкин с Германном ничего общего не имеют, но их роднит сумасшедшая петербургская хмара, "погодка" с поднимающимся наводнением. <���…>
Город наш — Великая Дама, Блудница, сидящая на водах многих реки Невы и ее протоков, вливающихся в море, Великая Блудница, сидящая на звере, и на челе Ея, как на челе сидящих на зверях Всадников Ея, написана "тайна".
И вот мы все призваны эту тайну разгадывать.
И как Германн, проникший в спальню графини "Пиковой Дамы", стою перед городом нашим и Всадниками его и умоляю:
Откройте вашу тайну! <���…>
И спрашивая о тайне Великую Блудницу нашу, я боюсь, как бы не произошло бы то же, что мне причудилось в летнюю белую ночь, как бы Блудница Великая красавица не оказалась бы "Пиковой Дамой". На игральной‑то карте Пиковая Дама — красавица, но вдруг "Пиковая Дама прищурилась и усмехнулась".
"Необыкновенное сходство поразило его.
— Старуха! — закричал он в ужасе"". Приблизительно те же образные соответствия бросились в глаза в 1923 году другому Иванову, Разумнику Васильевичу (1878—1945), известному под псевдонимом Иванов–Разумник. Не слишком превосходя своего однофамильца в ясности изложения (да и было ли возможно четкое и последовательное описание навязчивых, но мерцающих в петербургском тумане ассоциаций?), Иванов–Разумник утверждал: "…этот Герман — сам Петр, один из ликов его: воля, противоставленная стихии. С годами Герман измельчает и превратится в "байронического" героя "Возмездия", уже опошленного, обезволенного ("пожалуй, не было, к несчастью, в нем только воли этой…"), в затравленного и безвольного в своей борьбе со стихией героя "Петербурга"; с годами, направленными в прошлое, он вырастает до размеров "колоссального лица", побеждающего стихии, до размеров "того, чьей волей роковой над морем город основался…". Тогда вместо Германа мы получим Петра, вместо "Пиковой дамы" — написанного в те же месяцы, быть может в те же дни, "Медного всадника"" [160].
Мы уже предупреждали читателя, что весь этот фейерверк ассоциаций смог рассыпаться по страницам книг "серебряного" века лишь после того, как опера Чайковского оказала "Пиковой даме" Пушкина родственную протекцию, громко напомнив нашей культуре о существовании своей полузабытой соименницы. Однако при этом влияние оперы было столь велико, что она не только напоминала, но иной раз и невольно препятствовала воспоминанию о пушкинской повести.
В 1976 году, в и по сей день лучшем отечественном издании поэтических произведений Анны Ахматовой, было впервые напечатано следующее, предположительно датируемое 1958 годом, стихотворение:
От меня, как от той графини,
Шел по лесенке винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий,
Страшный час над страшной Невой.
Готовивший книгу замечательный русский филолог Виктор Максимович Жирмунский (1891 —1971) пояснил в комментарии: "Первые строки намекают, по–видимому, на постановку В. Э. Мейерхольдом "Пиковой дамы" Чайковского в Малом оперном театре (1935), где в спальню графини спускалась крутая винтовая лестница". Но обращение к пушкинскому тексту не менее четко проясняет трагический смысл четверости–шия. Достаточно вспомнить указания Лизаветы Ивановны Германну ("В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница; она ведет в мою комнату") и обстоятельства, при которых он этими указаниями воспользовался ("…я сейчас от нее. Графиня умерла"). Здесь, пожалуй, невозможно с точностью различить источник, к которому отсылает читателя Ахматова, — опера и повесть равновероятны [161]. Жирмунский, конечно, превосходно помнит пушкинский текст, но его культурные представления складывались в 1900—1910–е годы, и опера для него навсегда первична.
Итожа художественные достижения русского символизма в цитированной книге "Вершины: Александр Блок, Андрей Белый", Иванов–Разумник огласил заодно и важнейшие результаты, добытые культурой первой четверти нынешнего века при чтении [162]пушкинской повести: "Чайковский и Достоевский оба поняли "Пиковую даму" одинаково. Музыка Чайковского жутко вскрывает смысл пушкинского "анекдота": смерть, тлен, небытие, кошмар, марево, сон — вот его основы". Здесь точно поименованы те, кто побудил отыскать повесть в чулане с забытым книжным старьем, и точно назван главный результат ее второго рождения: общество нащупало в пустом, как казалось, "анекдоте" биение смысла.
Читать дальше