«Благодарю вас за участие, принимаемое вами в судьбе «Годунова». Ваше нетерпение видеть его очень лестно для моего самолюбия; но теперь, когда по стечению благоприятных обстоятельств открылась мне возможность его напечатать, предвижу новые затруднения, мною прежде не подозреваемые [100].
С 1820 года, будучи удален от московских и петербургских обществ, я в одних журналах мог наблюдать направление нашей словесности. Читая жаркие споры о романтизме, я вообразил, что и в самом деле нам наскучили правильность и совершенство классической древности и бледные, однообразные списки ее подражателей, что утомленный вкус требует иных, сильнейших ощущений и ищет их в мутных, но кипящих источниках новой, народной поэзии. Мне казалось, однако, довольно странным, что младенческая наша словесность, ни в каком роде не представляющая никаких образцов, уже успела немногими опытами притупить вкус читающей публики; но, думал я, французская словесность, всем нам с младенчества и так коротко знакомая, вероятно, причиною сего явления. Искренно признаюсь, что я воспитан в страхе почтеннейшей публики и что не вижу никакого стыда угождать ей и следовать духу времени. Это первое признание ведет к другому, более важному: так и быть, каюсь, что я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже) и что все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть? Зачем писателю не повиноваться принятым обычаям в словесности своего народа, как он повинуется законам своего языка? Он должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил, как он обязан владеть языком, несмотря на грамматические оковы».
Затем следует неотделанная, разбросанная часть письма, из которой и приводим следующие отрывки, с трудом прочтенные, но списанные уже со всевозможною точностью:
1) «Между тем, читая мелкие стихотворения, величаемые романтическими, я в них не видел и следов искреннего и свободного хода романтической поэзии, но жеманство лжеклассицизма французского».
2) «Все это сильно поколебало мою авторскую уверенность: я начал подозревать, что трагедия моя есть анахронизм».
3) «Скоро я в том удостоверился. Вы читали в 1-й книжке «Московского вестника» отрывок из «Бориса Годунова», сцену летописца. Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях; умилительная кротость, младенческое и вместе мудрое простодушие, набожное усердие к власти царя, данной богом, совершенное отсутствие суетности дышат в сих драгоценных памятниках времен давно минувших, между коими озлобленная летопись кн. Курбского отличается от прочих летописей, как бурная жизнь Иоаннова изгнанника отличалась от смиренной жизни безмятежных иноков».
4) «Мне казалось, что сей характер вместе нов и знаком для русского сердца; что трогательное добродушие древних летописцев, столь постигнутое Карамзиным и отразившееся в его бессмертном создании, украсит простоту моих стихов и заслужит снисходительную улыбку читателей. Что ж вышло? Обратили внимание на политические мнения Пимена и нашли их запоздалыми; другие сомневались, могут ли стихи без рифм назваться стихами. Г-н З. предложил променять сцену «Бориса Годунова» на картинку «Дамского журнала». Тем и кончился строгий суд почтеннейшей публики».
5) «Что же из этого следует? Что г-н З. и публика правы, но что гг. журналисты виноваты ошибочными известиями, введшими меня в искушение. Воспитанные под влиянием французской критики, русские привыкли к правилам, утвержденным сею критикою, и неохотно смотрят на все, что не подходит под ее законы. Нововведения опасны и, кажется, не нужны».
Не надо и прибавлять, что это заключение, свидетельствующее так положительно о глубокой ране, нанесенной холодностью публики надеждам и ожиданиям поэта, было только делом минуты, первого впечатления. Пушкин не мог остановиться на нем уже и по силе таланта, беспрестанно понуждавшего его к новой деятельности, к новым попыткам и, еще более, по характеру, который не выносил резких определений и неспособен был к долгому упорству в ложной решимости. Он возвратился к драме «романтической», как он называл художественные драматические произведения вообще, уже не рассчитывая на успех и не думая о нем, движимый единственно потребностью творчества, и создал те гениальные сцены, которые стоят в русской литературе до сих пор в уединенном величии.
Читать дальше