Ф.С.: Все, все…
Ю.К.: Арагон признавался, что живет «в странной стране, расположенной в моей стране»… Поэт заново изобретает французский язык.
Ф.С.: Все эти писатели придумывали себе способ спасения, когда им грозило уничтожение. Люди — это сомнамбулы, они спят, и это не нормально, говорил Паскаль. Вольтер, по сути, был того же мнения, он говорил: «Они сделались святошами из страха быть никем». Когда Мане выставил на всеобщее обозрение «Олимпию» и «Завтрак на траве», весь Париж пришел оплевать и обругать его картины. Мане был поражен, будучи простодушным человеком, он считал, что занимается прекрасной, классической живописью. Он был потрясен до глубины души тем, что люди собрались, чтобы оскорбить его. Он умер довольно рано — в пятьдесят один год. Он сказал: «Поношения морально убивают, отнимают вкус к жизни». Ах, вот тогда-то и должен прийти на помощь внутренний опыт, потому что… Хочешь взглянуть на мою коллекцию ругательств? Компьютер дымится… (Смех.}
Ю.К.: В этом заключается твоя, и многих других писателей, иностранность во французском языке. Ты доводишь эту иностранность до крайней степени, тем самым вызывая беспокойство, потому что ты призываешь в конечном счете к радостной свободе преодолевать самого себя, а не принадлежать: несомненное одиночество, никакой массификации…
Мне бы хотелось вновь поговорить об этой другой, связанной с глобализацией, иностранности, которая соединяется, но не сливается с твоей иностранностью. Можно быть чужестранцем в родном языке, чтобы оживить его, восстановить его потенциал. А можно быть чужестранцами, потому что нас увлек поток гиперсоединенного мира, делокализации предприятий, глобализации. Будучи захваченными водоворотом языков, переходя от одного языка к другому, вы умираете и возрождаетесь, сегодня я неоднократно говорила об этом. Но опыт может быть сопряжен с безысходной болью. Некоторые из моих студентов используют иностранный язык (например, французский, непременно английский) в качестве лейкопластыря для их детских, семейных ран: иностранный язык позволяет им забыть, на время. Это средство не выдерживает испытания временем — человек впадает в депрессию, я обнаруживаю его в больнице Университетского городка: в состоянии, когда переживание перешло в психические изменения, или в суицидальном настроёнии из-за того, что он лишился собственного языка. Новоприобретенный язык является для него лишь мертвой кожей, заимствованным кодом, который не интериоризировал его аффектов. До тех пор, пока бессознательное не встроится в язык, он не является таковым.
Но вот проклевывается новое человечество, которое говорит на нескольких языках, — это новый Homo europeanus, студент, обучающийся по программе «Эразмус», калейдоскопический человек, который, разумеется, не владеет двадцатью восемью языками, но упражняется в нескольких. Более того, делает это с изяществом и изобретательностью, которая предвещает удивительную эпоху — эпоху федеральной Европы, о которой европейцы, находящиеся в подавленном состоянии, даже не подозревают…
Ф.С.: Нужно закончить глаголом «tempoгег» Хайдеггера.
Ю.К.: Мы заканчиваем на этом?… Хорошо. Еще пятнадцать минут?
Ф.С.: Нет, десять! (Смех.)
Ю.К.: Ладно. Я говорила об иностранности в языке, имея в виду два отрывка из текстов, которые недавно написала… Один из этих отрывков касается связи между французским и болгарским языками, а второй — опыта смерти:
«Хоть я и возродилась на французском уже более пятидесяти лет назад, мой французский вкус не всегда справляется со всплесками прежней музыки, свернувшейся вокруг все еще бодрствующей памяти. Из этих сообщающихся сосудов выплывает речь, странная, чуждая сама себе, ни то ни сё, невообразимая интимность. Словно буквы из „Обретенного времени", где Пруст наблюдает за тем, как превращаются в огромные пространства долгие годы их вольных/не-вольных воспоминаний, я монстр перекрестка.
На пересечении двух языков и, по крайней мере, двух жизней, я леплю язык, который ищет очевидность, чтобы искать в ней патетические аллюзии, и, под лощеным обликом французских слов, отшлифованных наподобие каменной кропильницы, я обнаруживаю потемневшую позолоту православных икон. Великан или карлик, монстр, который прорывается из него, вечно недоволен собой, и в то же время действует на нервы местным жителям — как родной страны, так и страны пребывания» [14] «Bulgarie, ma souffrance» // L’Infini. 1995. № 51. Pp. 42–52. См. также L’Avenir d’une revolte. Calmann-Levy, 1988, Flammarion, 2012.
.
Читать дальше