Необычным отношением к смерти мемуарист объясняет также примечательный факт: Тетерников, влюбленный в творчество Некрасова и Достоевского, не был на их похоронах, хотя туда ходили все учащиеся. Попутно Попов рассказывает, что их студенческие попойки нередко происходили на Смоленском кладбище, куда они сбегали с уроков. Сологуб не принимал в них участия: боялся кладбища. На Смоленском был погребен его отец, впоследствии похоронены мать, сестра, скончавшаяся в 1907 году, и жена, покончившая с собой в сентябре 1921-го, а через шесть лет после ее гибели — он сам.
В рабочих материалах к прозе встречается запись: «Странная греза. Живой среди мертвых. Все живые чувства разбиваются об их могильный холод. Мало-помалу возрастающий ужас. Они и сами не знают, что они мертвецы. Он догадывается понемногу. 13 февраля 1890» (л. 12). С этой записью связаны два незавершенных наброска. В одном («Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные…» и т. д. [117]) разворачивается типичная для обличительной прозы метафора — «живой труп»; в другом — апокалиптический образ — восстание мертвых [118]:
Говорят, перед смертью вспоминается живо и ясно вся жизнь, рисуются мельчайшие подробности, больно чувствуются давно, кажется, зажившие раны, давно заглаженные унижения. Перед смертью, — когда некогда жить, когда невозможно работать, когда машинальная, засасывающая деятельность, ежедневная забота — уже не поглощает ума. Воспоминания — жалкий недуг старости, — отчего же я болел им, я, едва начинающий жить юноша? Ответ готов — да, это приближение смерти, это ее холодное дыхание, которое замораживает кровь в моих жилах и заставляет бессильно опускаться мои руки. Но я, умирая, оставляя после себя темную судьбу дорогих мне лиц, страшное дело — не чувствую себя несчастным. Я знаю, это холодное равнодушие смерти, — и спокойная дремота моего ума пробуждается… лишь болезненными картинами далекого прошлого. Вот они встают предо мною, потом и кровью народной написанные картины, вот они проходят пред мною — цветущие юноши и седые старцы, равно униженные и изувеч<���енные> — и давно истлевающие в могилах. Это — мои предки.
Прежде, когда сын бедного ремесленника еще не пережил этой загробной жизни, — моя жизнь мучила и терзала меня. Зачем? Зачем? спрашивал я себя, когда наваливалось на меня еще какое-нибудь тяжелое бремя. Зачем это? восклицал я, просыпаясь ночью, — и холодный мрак, и разгоряченное сердце, и незрелый утомленный ум ничего не отвечали мне. И я всматривался в жизнь и допрашивал ее: зачем? И она не давала мне ответа.
Я спрашивал у людей и у книг, у себя и у природы — и не находил ответа. И я страдал. — А машина жизни давила и давила меня, все глубже и глубже вдавливала мою впалую грудь, все слабее и слабее делала мои мускулы, болезненно искажала и уродовала меня — и я шел бессильный и измученный. И когда я садился отдыхать на камне пыльной дороги, под палящими лучами солнца, когда томимый бессонницей я ворочался на жесткой постели — они, мои предки, один за другим приходили ко мне.
Дни шли за днями, однообразно сменялись годы, из мрака прошлого все ярче и ярче выступали их фигуры — и, наконец, полная смысла и значения, встала передо мною длинная цепь ужасных призраков. Были ли то галлюцинации или что иное, не знаю. Я их видел, я жил с ними, я перестрадал их страдания, вытерпел их позор, и часто ночная темнота оглашалася моими стонами, когда казалося мне, что лежу я, измученный и окровавлен<���ный>, умираю и молюсь за своего мучителя. Я пережил эту народную рану, я дошел до ее мельчания и распадения, и уже во мраке будущего увидел я ее возрождение.
(л. 31–32)
Юношеская риторика и пафос «унылой гражданственности» («потом и кровью народной написанные картины» и т. п.) сочетаются в этом фрагменте с элементами эмоциональной новизны, в которых угадывается будущий «декадентский профиль» автора. Страх смерти и стремление к ней, болезненные галлюцинации, ощущение преждевременной усталости и признание бессилия и ужаса перед жизнью, бессмысленной и жестокой, почти сладострастное переживание страданий и унижений — все это образует специфический эмоциональный «код», который является неотъемлемой приметой сологубовских текстов; его можно обнаружить в большинстве ранних набросков. Например, в плане произведения, озаглавленного «Антихристов корень»: «Антихрист возьмет на себя грехи мира — и совершит их в полноте для спасения иным путем» — или же в наброске романа «Кончина мира»: «На площади у храма. Мать, равнодушная и тоскующая, подняла нож. Она ударила им младенца. Ребенок взвизгнул коротко и замолк, трепеща и содрогаясь. Из разрезанного горла широкая струя крови полилась на маленькое голое тело. Ребенок раскинул посинелые ручонки и умер. Мать уронила его. Мягко и глухо ударился труп о мрамор ступеней, и мрамор окрасился кровью. Мать высоко подняла окровавленную левую руку и дико завыла, — и нельзя было понять ее слов» [119].
Читать дальше