1986 год
Малюсенькое окошечко чёрной бани. Сумеречный свет в окошке. Влажным холодом вползает туман, стёкол нет, и жёлтый прямоугольник, величиной в два хороших мужицких кулака, вбирает густой, наполненный звенящей тишиной воздух.
Роман выглянул в оконце - не видно ничего: ни свинцовотяжёлого течения осенней реки, ни противоположного берега с чистым бором корабельных сосен - туман. Он осторожно потянул в себя воздух и натужно закашлял, марая борты телогрейки кровью отбитых лёгких.
«Всё». Он заплакал, давясь кашлем, опрокинулся на спину и засучил ногами по невидимому в темноте и потерянному в сознании полу.
Его бил поздним вечером комендант «общежития» - удивительным смыслом оборачиваются знакомые слова - сначала кулаками поддых (это чтобы фингалов не было), потом комендант всё чаще и чаще запихивал руку в дыхало, как в мешок. Он бил и распалял себя.
- Ххад!.. Экономическая вражина... Приписал Снегирёвой... Сне-ги-рё-вой, - так на каждый слог по удару, - нор-моч-ку. А мне значит - срок! Курва. А мне по лагерям?!.. Да я тя, вошь интелли... - и не было края ненависти и слюням, как не было сочувствия хотя бы во взгляде писаря у дверей.
Не пристало ждать сочувствия, пора было бы отвыкнуть -поселенец Устьвымьлага, в далёком прошлом литературный сотрудник театра, в прошлом недалёком - № 20116 того же изуродованного в собачий лай названия - Усть-Вымь-лаг, он, Роман, подыхал сейчас, как собака, успевшая увидеть смерть раньше смерти и напрягшая всё своё существо для схватки с нею.
Комендант кричал тогда ещё о том, что он, Роман Гудов, -«осёл», что Снегирёва переспала со всеми, кроме медведя в тайге, что за приписки его, коменданта, по головке не погладят, а пошлют туда, где и медведей-то нет, не то что ослов таких, как Гудов, и «проституток», как Снегирёва.
Потом комендант, крепкий коренастый мужик с по-крестьянски широко посаженным носом и не к месту добрыми пухлыми губами на озверевшей физиономии, бил упавшего Романа ногами. Тело, как мячик, меняло форму от тупых проникающих ударов, и Роман дёргался и поворачивался так, будто боялся, что какой-нибудь удар достигнет глубиной сердца. Он только чавкал под ударами, а когда потерял сознание, от очередного удара вырвался стон, неожиданно громкий, как крик.
Осатаневший комендант остановился, с любопытством, как на рожающую суку, взглянул в лицо Роману и на его истыканную носком сапога телогрейку. Почесал затылок, испуганно оглянулся и, лязгнув зубами, проглотил порцию мата для писаря. Он закурил, дрожащими руками свернул цигарку и мелко, как телок-однодневок в вымя, потыкался в уголёк, который выгреб из печи.
- Слышь, - обратился он к писарю, - снеси-ка его в изолятор... в баньку, то есть.
А когда отнесли, и он запер баньку на засов, а засов замкнул сооружением, кованым ещё в начале века, тогда Егор Пантелеевич уже чуть успокоенным тоном попросил непроницаемого писаря с вечным выражением козьего равнодушия на лице:
- Ты того... Заглянь к нему поутру... Август, не замёрзнет, но... ты глянь. Хлипкий какой - тиллигент... Понял?
Когда-то красивая, а сейчас иссушенная, почерневшая поселенка Снегирёва не была проституткой. Она была сумасшедшей, тихо тронутой от пришедшей стадом беды: смерти трёхлетнего сына, двух подряд изнасилований конвоем на пересылках, голода и издевательств матёрых подруг по несчастью. Она была тихая, вечно голодная и легко, за хлеб, покупаемая мужчинами, потому что не понимала того, что продаётся. Работала она, как нормальная, - с топором ни на кого не бросалась. Её выработанные кубы, которые вечером обращались в полновесную пайку, подруги укорачивали, а то и вовсе отбирали. Она кротко смотрела на мир полуослепшими от слёз глазами, высмотревшими в этой жизни уже всё.
Роман вернул ей на бумажке учёта те кубы, приписал «сверх» - всё-таки дополнительный паёк. Думал - государство не обеднеет. Четыре раза этот номер прошёл, на пятый его избил комендант. То ли за то, что считал - государство обеднеет, то ли за то, что считал только себя полномочным решать, кто стоит приписок на доппаёк, а кто нет.
Роман затылком чувствовал песок на грязном, затоптанном полу давно не топленой баньки. С тех пор как банька стала изолятором, она не знала ни берёзового морёного духа ошпаренных веников, ни густого жара полатей, ни тепла, вообще какого бы то ни было. Банька стала камерой, а после случая, когда на дверном косяке удавился цыган-поселенец Шурка Мамутов, оторвали и косяки, выдернув с широкополыми гвоздями, с «мясом» успевшего почернеть до сердцевины дерева.
Читать дальше