Ева сообщила, что истово религиозная императрица Мария Терезия повсеместно вербует новообращенных и уже предложила ей сменить веру. Если ущемление прав «иноверцев» станет законом, ей придется отдать свои венские мануфактуры ни за грош и остаться с детьми без средств к существованию, как те нищие у дороги.
— Я не могу побороть свой страх. Как мне выбраться из этого лабиринта? Я готова жить в самом жалком захолустье на хлебе и воде, лишь бы только спастись от этих бед.
Никогда еще он не видел ее такой растерянной. Тогда он взял ее за руку и успокаивающе произнес:
— Вы сделали все необходимое и дальше будете вести дела столь же разумно. Пусть вам послужит утешением, что во всех этих несчастьях нет вашей вины. Будьте веселы, будьте здоровы. Сохраните для ваших детей то, что удастся сохранить, уступите без отчаяния то, что придется уступить, а все остальное спокойно предоставьте времени. Я со своей стороны буду стараться укрепить мое материальное положение — в моем усердии можете не сомневаться — и тогда, любовь моя, вы дадите мне слово и не станете отговорками лишать меня надежды. Коль вы готовы скорее жить в самом глухом захолустье на хлебе и воде, чем пребывать в вашем теперешнем смятении, то Вольфенбюттель — именно такое захолустье, а воды и хлеба, да, глядишь, и с маслом, нам уж как-нибудь хватит…
В тот же вечер в полном одиночестве при свечах они отметили бокалом вина свою помолвку.
— Как я была бы счастлива, если бы оказалась уже в вашем Вольфенбюттеле. И если бы я смогла, наконец, постоянно, изо дня в день, быть с вами!
Не желая, чтобы ему напоминали о его потерпевших крах начинаниях на благо «просвещенной» нации, Лессинг наносил в Гамбурге мало визитов. Он также хорошо помнил те горькие строки, которые посвятил гамбуржцам, своим гамбуржцам, от которых он — при том, что они жили в вольном ганзейском городе — ожидал по меньшей мере бюргерской добродетели; ибо чего стоят бюргерские честь и достоинство в немецких королевствах, графствах, герцогствах — это он знал достаточно хорошо.
Но если сам Лессинг избегал посещать знакомых, то его все чаще отыскивали в доме Евы. Весть о его пребывании распространилась чрезвычайно быстро, особенно среди приятельниц Евы. Чаще других приходили монетчик Кнорре и его жена. Этого гамбургского монетчика в кругу друзей Евы издавна именовали кузеном, хотя точнее было бы звать его кумом; ибо так же, как Лессинг над Фрицем, Кнорре взял опекунство над Энгельбертом, не будучи в кровном родстве с семьей.
Кузен был человек противоречивый: смешливый, но обидчивый; всех высмеивающий, однако пекущийся о собственном достоинстве: скуповатый — и при этом азартно участвующий во всех лотереях; часто злопамятный, еще чаще эгоистичный — и тем не менее способный на неожиданное примирение и даже великодушную помощь. У него часто менялись привязанности и антипатии. Только Ева и Лессинг умели поддерживать с ним ровные отношения.
Когда Лессинг объявил, что теперь он хотел бы еще разок послушать, как бушует его «достопочтенный Гёце», — ибо они были знакомы и относились друг к другу с уважением, — а Ева возразила, она-де очень этим удивлена, поскольку Гёце столь неблаговидно обошелся со своим собратом, «достопочтенным Альберти», и когда Лессинг, в свою очередь, ответил, что эти петухи из собора Святой Катарины вечно так верещат и дерутся, что только перья летят, — Кнорре тут же взял шляпу и заявил:
— Я иду с вами! — И с хитрым видом добавил: — С тех пор, как у нас в Гамбурге нет больше театра, я редко отказываю себе в удовольствии послушать, как мечет громы и молнии этот гамбургский Абрахам à Санта Клара. И посмотреть тоже — это, скажу я вам, зрелище. Каждый день — напоминания о чистилище, каждый день — проклятия и призывы к покаянию. Как, наверное, должно злить такого человека, что он не может предать проклятию весь мир, что магистрат нашего города Гамбурга, живущего мировой торговлей, запретил ему деление на козлиц и агнцев, этих «Спаси народ Твой…» — с одной стороны, и «Пролей гнев Твой на народы, которые не знают Тебя, и на царства, которые имени Твоего не призывают» — с другой… Меня лишь удивляет, что такой начитанный человек, как Гёце, никак не хочет понять, что он, со своими злобными речами и своими яростными, нередко доморощенными псалмами, опоздал, по крайней мере, на несколько столетий…
— Таков удел всех эпигонов, дорогой кузен!
Перед входом в собор Святой Катарины босоногие и не слишком умытые мальчишки-нищие продавали различные полемические сочинения обер-пастора Гёце. Этот миляга, собственно говоря, никогда не отличался разборчивостью в средствах, но здесь — что было особенно забавно — все торговцы брошюрами старались переорать друг друга, и притом каждый делал это во славу его, Гёце, имени.
Читать дальше