С познавательной способностью вообще дело обстоит так же, как и со зрительной способностью в частности. Она может сообщать мне только пространственные и временные представления, т. е. обнаруживать только такие отношения вещей, которые в состоянии вызвать в моём мозгу представления пространства и времени. На впечатления иного рода, если только такие должны существовать, она не реагирует. Моя познавательная способность действует так, что эти впечатления доходят до сознания особенным образом. Постольку категории пространства и времени основываются на свойстве моей познавательной способности. Но отношения и различия самих вещей, обнаруживаемых в отдельных пространственных и временных представлениях — различные вещи кажутся мне большими и маленькими, близкими и далёкими, ранними или поздними — являются действительными отношениями и различиями внешнего мира; они не обусловлены своеобразием моей познавательной способности.
Раз мы не можем, следовательно, познать отдельную вещь в себе, раз в этом отношении наша познавательная способность становится способностью непознания, то мы, всё же, в состоянии познавать действительные различия вещей. Эти различия ни в коем случае не простые явления, хотя их созерцание достигается нами путём явлений; они существуют вне нас и могут быть нами познаны, конечно, только в определённых формах.
Напротив того, Кант думал, что пространство и время не только являются для нас созерцаниями, но что и пространственные и временные различия явлений возникают в нашей голове, что они не обозначают собою ничего действительного. Если бы так было на самом деле, то и все явления возникали бы единственно из нашей головы, так как все они принимают форму пространственных и временных различий. Но тогда мы ничего бы не могли знать о мире вне нас, — не могли бы знать и того, существует ли он. Если же вне нас, тем не менее, существует мир, то наша познавательная способность представляет, благодаря идеальности пространства и времени, не только несовершенный односторонний механизм, доставляющий нам лишь одностороннее познание мира, но и своего рода совершенный механизм, в том смысле, что он обладает всем нужным для того, чтобы исключить для нас всякое познание мира. Конечно, это такой механизм, которому имя «познавательной способности» идёт так же, как корове седло.
Кант очень энергично восстаёт против «мистического» идеализма Берклея, который, как он думает, ему удалось устранить своим «критическим» идеализмом. Но его критика принимает такой характер, что уничтожает его собственные предположения о том, что мир действителен и может быть познан только опытно, и открывает побеждённому в одном отношении мистицизму широкие триумфальные ворота в другом, в которые он и вступает снова при трубных гласах.
Кант исходил из того положения, что мир действительно существует вне нас, а не только в нашей голове, и что его познание может быть получено только на основании опыта. Его философским подвигом нужно признать исследование условий опыта, границ нашего познания. Но именно это-то исследование и послужило ему трамплином для того, чтобы перескочить эти границы и открыть непознаваемый мир, о котором он в точности знал, что этот мир совсем другого рода, чем мир явлений, что он беспространственен и вневременен, а вместе и беспричинен.
Но для чего это головокружительное сальто-мортале за границы познания, которое лишило его твёрдой почвы под ногами? Причина этому вовсе не логическая, так как благодаря своему прыжку он сразу же попал в противоречия, уничтожившие его собственные исходные точки. Причина тому историческая; она-то и пробудила в нём потребность в предположении сверхчувственного мира; потребность же эту он должен был удовлетворить во что бы то ни стало.
Если Франция в XVIII столетии была на целый век позади Англии, то Германия была настолько же позади Франция. Если английская буржуазия уже больше не нуждалась в материализме, так как она и без него покончила с феодально-абсолютической государственной властью и её церковью на религиозной почве, то немецкая буржуазия ещё не чувствовала себя достаточно сильной для того, чтобы вступить в открытую борьбу с государственной властью и её церковью. Она испугалась поэтому и материализма. Этот последний в XVIII веке проник как в Германию, так и в Россию, не в качестве философии борьбы , а в качестве философии наслаждения , в своей, приспособленной к потребностям «просвещённого» деспотизма, форме. Он рос при княжеских дворах непосредственно рядом с самой ограниченной ортодоксией. У его лучших, независимых передовых бойцов под покровом мещанства сохранился ещё почти повсюду остаток христианского сознания, от которого мещанство не освободилось.
Читать дальше