Тут же в груди что-то колыхнулось, щелкнуло то непонятное, что иногда происходит с нами на подсознательном уровне. Что-то интуитивное, но пока еще не поддающееся осознанию и анализу, — это было не во взгляде (она смотрела и беседовала с другим заключенным), а в ее красивых карих глазах, внимательных и горячих; в движениях рук, головы для меня что-то стало вдруг необъяснимо притягательным и интересным. Может быть, та еле уловимая поволока с дымкой печали в глазах. Но это «что- то» подталкивало меня на большее, чем сухие однозначные ответы на врачебные вопросы: чем болен, когда болел?
Видимо, это «что-то» проблеснуло и в ее подсознании, потому как вопросы вышли из служебных рамок, и она заинтересовалась моей дотюремной жизнью — образованием, местом жительства и даже родителями. Происходило все очень быстро — две-три минуты, — не вызвав подозрения у ожидавших своей очереди заключенных и у надзирателей, которые находились тут же, в процедурной, на расстоянии трех-четырех метров, и отделяла нас ото всех лишь матерчатая ширма.
Вот этому «чему-то» и суждено было зажить, развиваясь самостоятельно, постепенно занимая собой все мои мысли и время, порождая светлые красивые мечты и надежды. Что для заключенного, наверное, дороже, чем жизнь.
Сначала я писал записки, «малявки», и незаметно вкладывал в руку в те дни, когда она делала обход сама, приближаясь к камерам, выслушивая жалобы заключенных и иногда лично выдавая лекарство (обычно же их разносил фельдшер, обходя камеры с лотком перед «кормушками»).
Делая вид, что рассказываю о своем здоровье, беру лекарство, я через отверстие в кованной двери камеры, именуемое «кормушкой», протягивал руку, незаметно оставляя записку: иногда мне удавалось задержать свою руку на ее — чуть дольше, ощущая прекрасное тепло и чудесное волнение, излучаемое ее руками. Тогда-то я понял, что руки могут сами говорить, и о многом.
Потом, скрывая радость и волнение от окружающих, я падал на свою шконку, брал книгу и делал вид, что читаю; наслаждался теплом и всем, сказанным ее руками, стараясь сохранить ее присутствие на своей ладони как можно дольше. Все это было нашей большой тайной, и в случае огласки ждали — особенно ее — серьезные неприятности, так как все сотрудники, поступая на службу, дают расписку, и в случае установления связи с арестованным их ждет немедленное увольнение, и даже суд, со статьей в биографии и трудовой книжке.
Можно представить, какому риску она себя подвергала. А я, получалось, подталкивал ее к этому. Но прервать нараставшее было выше моих сил: ведь именно им я жил тогда, и это было все, что дарило неимоверно дорогую радость, придавая смысл тюремному быту.
Иногда так, чтобы не привлекать внимания, я записывался к врачу в день ее дежурства. И когда ей удавалось отослать конвойного под каким-либо предлогом, или — зайдя из кабинета дальше в процедурную, я держал ее руки в своих, и говорили мы обо всем. Она рассказала, что ее муж — известный на весь Дагестан теневой бизнесмен-цеховик, очень состоятельный человек по тамошним меркам и, как понял я, самодур.
Возвращаясь из санчасти, я приносил кучу разных лекарств, что заказывали мне в камере. В основном это был теофедрин, который использовали заключенные вместо запрещенного тогда чая, и всевозможные снотворные средства, которых можно было обглотаться и, балдея, проспать два-три дня. А значит — в тех условиях на два-три дня быть ближе к свободе.
Все эти лекарства в тюрьме — на строгом контроле. И для моего тамошнего круга были большим «гревом», праздником. К тому же мы могли не только делиться ими с теми, кому положено, но и отложить что- то на тюремный общак, зарядив тем самым кого-либо на дальнюю этапную дорогу в лагерь.
Для всех существовала легенда, что у меня нездоровый желудок, и требуются частые процедуры. Так и шло время, и жил я в ожидании тех коротких встреч — и воспоминаниями о прошедших. А затем на пару недель меня увезли на суд в город Кизляр (в то время этап осуществляли «столыпинскими» вагонами через Гудермес, в десять дней один раз).
Вернулся назад уже с приговором — с десятью годами лагерей. Написав кассационную жалобу в Верховный суд, я все равно готовился к этапу в лагерь, так как понимал, что заинтересованность КГБ и его давление велики, поэтому вряд ли что-то может измениться в лучшую для меня сторону.
Когда меня уже забирали на этап, и в санчасти подготавливали медицинское дело, Людмила вызвала меня и довольно решительно отправила прочь конвойного. Со слезами, с драгоценным интимом в выхваченное нами и скомканное короткое время, прощались мы навсегда: впереди меня ждал большой кусок жизни в зоне; и на близость, вероятно, ее подталкивало сострадание. Благодарность к этой женской сердечности я храню и сейчас.
Читать дальше