Мы, младшие офицеры, знали, лично, нам опасность не грозит. Нам говорили, что мы являемся исключением, что мы были взращены для командования в будущем. Не я ли был продвинут на пост, который был не для моего звания? Тем не менее, эти произвольные уничтожения наших руководителей были опустошающими для морали. Не могли ли мы, невинные, в один прекрасный день также быть осужденными и расстрелянными? Для того, чтобы выжить, однако, и я краснею говорить это, мы стали стойкими к ужасу; волны арестов стали такими же привычными, как распорядок дня.
Особенным ударом для нас, молодых офицеров, в то время было закрытый процесс 1937 года в Верховном Военном Суде над Михаилом Николаевичем Тухачевским, нашим великим героем революции, и над семью другими высшими командирами Красной Армии. Портрет Тухачевского висел в залах моей курсантской школы, в залах Ленинградской академии. Подобные почести оказывались ему в институте до следующего дня после суда. Это был портрет, очаровавший нас, юношей и изображающий его не в военной форме его ранга, а играющим на скрипке, по части которой он был почти виртуозом. Он был нашим идолом. Мы были готовы сражаться до смерти под его командованием. Тем не менее, он был обесчещен, как сообщала газета Известия , обвинен в предательстве, имевший, якобы, связи с немцами, затем приговорен к смерти и расстрелян.
Позднее, мы стали свидетелями, даже с некоторым удовольствием, как несколько членов этого же верховного суда, в свою очередь, были обвинены в таких же грехах и казнены. Одним из них, в котором я видел личный интерес, был Н.Д. Каширин, когда-то командир красной кавалерии, который годами ранее преследовал генерала Дутова, вынудив, мою семью и меня бежать из Орска.
В 1938 году, почти сразу, как я был принят в качестве курсанта Академии Генштаба, начался крупнейший процесс против «антисоветского, правого, троцкистского блока». Основными обвиняемыми из девяти человек были Николай Бухарин, бывший редактор Правды , и Генрих Григорьевич Ягода, один из наиболее зверских начальников государственной безопасности. К тому времени я даже больше стал устойчивым к этим делам. Мой единственный интерес вызвал тот факт, что обвиняемые были принуждены признаться в своих грехах прежде, чем они были приговорены и расстреляны.
Учеба в Академии Генштаба была интересной, вызывающей и весьма требовательной. Предметами были основы, но исчерпывающие, тактики, операционное искусство, стратегия и работа генерального штаба. Здесь было много чтения о прошедших великих битвах и также мелких, но важных сражениях, а также о возможных великих битвах будущего. Здесь были тысячи карт для изучения и десятки за десятками лекции, на которых мы должны были присутствовать. Я фанатически бросился на эту работу со всем моим воодушевлением, чувствуя, что я нашел себя, и это было мое настоящее место. И Гитлер, проглотивший Австрию, затем выступивший против Чехословакии, а также патриотизм покрасили мои мысли и усилия. Я костями чувствовал, что нацистская Германия через некоторое время выступит против нас и я хотел быть полностью способным служить моей стране.
Я принимаю также, что мое поведение, возможно, было механизмом бегства. Самоотверженность, подобная этой, подсознательно помогла мне преодолеть мои отвращения к чисткам. Однако, ужас был слишком широко распространен, чтобы я мог его полностью преодолеть.
К концу 1938 года, идя по улице Горького, я встретился с высоким человеком, которого я едва смог признать. Было ужасно его видеть. Его щеки обвисли и были мертвенно бледны. Его глаза глядели пронзительно и почти беспомощно. Он был тощим и голодающим человеком. Он прихрамывал, и одна рука казалась искалеченной. Он заговорил первым. «Здравствуй, товарищ Ахмедов», он квакнул, «не помните меня?» Да, я узнал его голос, даже с кваканьем. Он принадлежал полковнику Габерману, награжденному многими орденами герою гражданской войны, когда-то секретарю партийного бюро Ленинградской академии.
Он подошел ко мне ближе, сказал, будто в спешке, что был арестован, избит, подвергнут пыткам, затем сослан в концентрационный лагерь, позднее освобожден и «реабилитирован».
«И что сейчас?», спросил он. «Я не гожусь ни для чего, даже для моей жены. Будь они прокляты, прокляты на веки». Затем он добавил: «Однако, я должен покинуть вас. Я опасен. Я как вирус» и пошаркал прочь. То была моя последняя и наиболее жуткая связь с чисткой. Ее результатом была моя еще более сильная работа в Академии, равносильная отчаянию. Через год, однако, с началом Второй мировой войны и после того, как Гитлер разбил Польшу, мои теоретические занятия внезапно были отменены.
Читать дальше