Как скоро христианство выступило на государственную и политическую арену, в нем находили опору и императоры, и демагоги. Мало этого: церковь во времена паганизма, не переставая быть в сущности христианскою, могла делать уступки язычеству, следы которого сохранились в некоторых церквах еще и до сих пор. Это и не могло быть иначе, когда неземной – «не от мира сего» – идеал должен был осуществляться, вернее, приближаться к осуществлению в мире, пропитанном насквозь чувственностью. Разве мог кто из смертных, хотя бы и власть имеющих, велеть любить врага и ненавистника, платить за обиду кротостью и смирением, всем жертвовать из любви?! Место запрещения и отрицания, служащих основою закона, обязательного для всего общества, и место: не делай того или другого, не убей, не воруй, не пожелай, заменяет верховный и неземной призыв к сокровенным и самым глубоким чувствам души – любви и вере, делая их главными мотивами наших дел и действий. Очевидно, ни еврейский монотеизм, ни политеизм древнего мира не могли сразу понять и прочувствовать глубокий смысл и значение недосягаемого идеала Нового Завета.
И первая государственная церковь Христа едва ли была образцовая. Императоры, принявшие христианство, спешили воспользоваться ею для своих политических целей, старались сделать ее торжественною в глазах народа, привыкшего к великолепию языческих храмов и торжественным процессиям жрецов, которых должна была заменять для народа иерархия священнослужителей, епископов, патриархов и т. п. И вот верование, в основе которого лежит полная свобода совести, то есть сознание истины в идеале самоотвержения из любви и веры в всеобъемлющую любовь Бога, делается постепенно обязательным, казенным, внешним. Обязательность, связь церкви с властью, государственные перевороты, наплыв новых племен на развалины древних государств, все эти обстоятельства не могли не способствовать к искажению чистоты идеала новой веры и к порождению самых уродливых толков, ересей, подлогов преданий, письменных документов и т. п.
Тогда оказался необходимым для государственной церкви и обязательный догматизм веры, и целый ряд вселенских соборов установляет догмы и формулы догм, предписывает, как и чему верить, чтобы быть христианином. Свобода совести отходит на задний план. Место глубоко прочувствованного идеала веры и свободного полета души, желающей сближения с ним, заступают символические обряды, мистерии, игравшие такую видную роль в политеизме и т. п.
Дошло, наконец, до того, что вместо недостижимо высокого идеала, нареченного быть мотивом всех наших дел и нравственных стремлений, выступили на первый план все эти церковные обряды и требы. Вместо исполненных благодати и любви смиренных учителей явились непогрешимые папы-государи и надменные патриархи, заводившие споры о первенстве.
Иногда, смотря на наших владык, я думал: как бы мне было совестно перед собою и перед Христом, если бы я сделался архиереем; мне невозможно бы было не помнить, что именно архиереи синедриона были судьями не на живот, а на смерть Обещавшего Царство Божие своим избранным. А эти книжники, против которых Он так восставал, – разве это были не догматики и разве между ними не было приписывавших себе власть и авторитет только потому, что они получили их по преданию в наследство, и разве самые близкие к Христу не должны были для авторитета производить Его родословную от царя Давида? Не то ли же самое повторяется с иерархами, папами и даже попами, приписывающими себе духовную власть по преемству или наследству?
Я знаю, однако же, и хорошо понимаю, что я увлекаюсь, говоря так о церкви и ее служителях. Но я говорю теперь о христианстве с моей индивидуальной и ограниченной точки зрения. После погрома моей обрядной религии, которую исповедовал с детства, и после того, как убедился, что не могу быть ни атеистом, ни деистом, я искал успокоения и мира души, и, конечно, пережитое уже мною чисто внешнее влияние таинств церковных богослужений и обрядов не могло успокоить взволнованную душу. Вся внешняя сторона веры оказывала на меня вместо успокаивающего и примиряющего действия другое, противоположное. Мне нужен был отвлеченный, недостижимо высокий идеал веры. И, принявшись за Евангелие, которого я никогда еще сам не читывал, а мне было уже 38 лет от роду, я нашел для себя этот идеал.
В нашей обрядной церкви, по крайней мере во время моего детства, а в деревнях, как вижу, и теперь еще, Евангелие считается попами и прихожанами священным не по содержанию, не по мыслям и изложенному в нем учению, а священным как предмет, формально; так и слова молитв считаются священными как слова: слышанные, прочитанные должны оказывать благодатное и спасительное действие на слушателя и читателя.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу