Кроме того, была и другая причина для отказа от защиты диссертации: оградить моих друзей. Мои профессора будут привлечены к ответственности «за отсутствие политической бдительности», за воспитание будущего «изменника Родины». Как бы странно ни звучал этот жаргон, он действительно употреблялся в официальном политическом дискурсе Советского Союза. Будучи моим учителем, Александр Романович был бы затронут в особенной мере. Этого надо было избежать.
Постепенно в моей голове сформировался план. Я должен каким-нибудь образом уклониться от защиты диссертации. Затем я должен исчезнуть из Московского университета, стараясь, насколько возможно, не привлекать к этому внимания, а также покинуть Москву. Я направлюсь в мой родной город Ригу и найду, по возможности, самую непритязательную работу. Затем, через несколько месяцев или через год, я подам документы на выездную визу. Затем все уже будет зависеть не от меня.
Точное время подачи документов должно было зависеть от неконтролируемых мной факторов. Разрядка набирала силу Генри Киссинджер неоднократно посещал страну. В прессе появлялись намёки на вероятный визит президента Никсона. В этих ситуациях Советы стремились предъявить своё либеральное лицо. Я должен был тщательно спланировать время подачи моих документов, чтобы как можно точнее совпасть с этими событиями. Раздумывая над деталями моего плана, я испытал странное чувство деперсонализации, как будто я разбирался в интриге романа, повествующего о чьей-то чужой жизни. Но это была моя жизнь, и я это сам на свою голову вызвал.
Я старался заметать следы. Не потому, что считал, что в критический момент принятия решения власти не будут знать о моем прошлом. Вы не могли скрыть свои передвижения в Советском Союзе. Куда бы вы не приезжали, вы должны были зарегистрироваться в местной милиции. Внутреннее досье сопровождало каждого советского гражданина, следуя за каждым его перемещением по стране. Но я полагался на безразличие и на фундаментально безмозглую природу советской бюрократии. К 1970-м годам внутри системы осталось очень мало фанатиков. Все решалось по инструкции. Инструкция говорила, что выпускники Московского университета и им подобные являются ценными и им не должен разрешаться выезд. Инструкция также говорила, что дворники, таксисты, продавцы гастрономов несущественны, и им можно разрешить выезд ради внешней поддержки разрядки. Но инструкция ничего не говорила о выпускниках Московского университета, превратившихся в дворников. Моя игра состояла в том, что власти, действуя механически, не будут вникать в моё досье.
В моих расчётах был и другой элемент. Не прибегая к словам, я сообщил властям, что не боюсь их. Добровольно отвергая престиж и возможности моей университетской позиции и приступая к физической работе, я как бы упреждал их. Я самостоятельно принял на себя все то, что они сделали бы мне, если бы я подал заявление на выездную визу, оставаясь в Московском университете. Лишив их средств для ответного удара, я лишил их контроля надо мной. Единственное, что им оставалось, — это посадить меня. Но, не будучи активным диссидентом, я не думал, что это вероятно. Они знали, что чем менее страха я выказывал, тем больше усилий от них потребуется, чтобы запугать меня, заставить отказаться от моего плана. В атмосфере «разрядки» и с их стремлением выглядеть «цивилизованно», они вполне вероятно могли прийти к заключению, что не стоило усилий держать меня. Но гарантии не было.
Моим первым побуждением было сесть с Александром Романовичем и раскрыть ему свой план. Но были две веских причины против этого. Хотя я делал все, что в моих силах, чтобы отдалиться от него и таким образом минимизировать любые возможные для него последствия моих действий, я не был уверен в его реакции. Каковы бы ни были его подлинные убеждения, публично он всегда был лояльным, временами — ревностно лояльным, советским гражданином. Было ли это маской, которую осторожность побуждала его не снимать? Действительно ли он верил в то, что говорил? Я подозревал, что на самом деле это было нечто среднее: постоянный сознательный диссонанс между тем, что вы говорили, и тем, что вы чувствовали, было бы слишком тяжело переносить. За многие годы наших близких связей мне ни разу не удалось вызвать Александра Романовича на откровенную политическую дискуссию. Что бы я не пытался ему говорить, его ответ всегда был резкой, почти неистовой «партийной линией». Самое большее, что позволял себе Лурия, раскрывая своё глубоко запрятанное несогласие, было периодическое невнятное ворчание: «Времена сложные, дураков много». То, что вначале было принято им как защитная мимикрия, со временем стало формой «самогипноза».
Читать дальше