С юности Толстой следовал двум разным стратегиям, которые перемежались и соперничали друг с другом. В дневниках и “журналах” молодой Толстой стремится подчинить свою жизнь повествовательному, временному и моральному режиму. Его цель — и упорядочить свою рассеянную жизнь, и выявить ускользающую сущность жизненного опыта. В “Истории вчерашнего дня” он ставит себе целью передать жизнь как таковую, преодолевая заложенные в повествовательной форме ограничения — такие, как понимание времени как последовательности, логика причины и следствия, требование связности и концовки, а также разделение между субъектом и объектом. Но в конечном итоге все ширящийся поток сознания размывает повествование. Границ же сознания Толстой перейти не сумел: оно преследует писателя даже во сне, не прекращая сплетать текст. И все же текст его дневников (и “Истории вчерашнего дня”) кажется более адекватным жизни в той форме, в которой человек познает ее в опыте как нечто отрывочное, непоследовательное и всегда неполное [21]. Этот текст заключает в себе альтернативную метафизику повседневности и альтернативную философию истории.
ПОЗДНИЕ ДНЕВНИКИ ТОЛСТОГО
В 1881 году, после долгого перерыва, Толстой вновь взялся регулярно вести дневник, что и продолжал делать до своей смерти в 1910 году. Дневники Толстого этого времени писались в постоянном предвосхищении близящейся смерти. На протяжении — ни много ни мало — тридцати лет Толстой ожидал смерти каждый день. Это экзистенциальное состояние требовало особого распорядка времени: в поздних дневниках рассказ о дне заканчивается не расписанием на следующий день, а фразой “если буду жив” (обычно в сокращении, е. б. ж.), следующей за завтрашней датой. Отчет о следующем дне начинается с подтверждения — “жив”:
[Написано 24 февраля.] 25 Февр. Н[икольское]. 1897. Е. б. ж.
25 февраля [1897]. Жив. Писал не много, но не так легко, как вчера. Гости разъехались. Ходил два раза гулять. Читаю Аристотеля. Нынче получил письма с Сережей, к[оторый] приехал сюда. Неприятное письмо от С[они]. Или скорее я не в духе. Вчера, гуляя, молился и испытал удивительное чувство. Вероятно, подобное тому, к[оторое] возбуждают в себе мистики духовним деланием: почувствовал себя одного духовного, свободного, связанного иллюзией тела.
26 Ф. II. 97. Е. б. ж.
[26 февраля.] Жив. Пишу, чтобы исполнить решенное (53: 141).
С юных лет утопией Толстого-писателя было передать жизнь в ее целостности. Эта утопия включала в себя написание своей жизни до конца. Завершающая рассказ о сегодняшнем дне формула е. б. ж. (под завтрашней датой) не только ставит под сомнение, но и утверждает “завтра” как точку отсчета, с которой сегодняшний день оказывается днем вчерашним, а следовательно — историей. Толстой в поздние годы как бы стремился вести дневник, в котором отчет о каждом дне — включая самый последний день его жизни — представлял бы собой историю вчерашнего дня. Его самоописание было бы в таком случае историей повседневно меняющегося настоящего.
Приведенная выше дневниковая запись, с ее четкой структурной схемой (своего рода клетка для поимки времени), заключает в себе слова, свидетельствующие и о другом, противоречивом желании. Это стремление достигнуть вневременного и свободного от повествовательной отчетности ощущения себя посредством акта, схожего с мистической Иисусовой молитвой (известной также как “внутренняя молитва”, “умное делание” или “духовное делание”) [22]. Суть ее заключается в следующем. Когда молящийся через постоянное повторение короткой молитвы входит в мистическое состояние, слово (а главным образом, имя Божие — Иисус) освобождается от своей внешней формы, сбрасывая языковую оболочку. В молчании человек соединяется с Богом (это состояние сопровождается явлением света). Как представляется, старик Толстой стоял перед выбором: полная текстуализация всего себя без остатка или абсолютное молчание. В поздних дневниках Толстой колебался между этими двумя крайностями, то переходя от одной к другой, то пытаясь примирить их.
В своем стремлении оставить отчет о своем долгом “последнем дне” Толстой опирался на определенные культурные прецеденты. Как и другие его современники, он был вдохновлен повестью Виктора Гюго “Le dernier jour d’un condamnО” (1829). Эта повесть представляет собой фиктивный дневник приговоренного к смертной казни человека, записывающего свои мельчайшие мысли, чувства и впечатления накануне смерти. В “Идиоте” (1868) Достоевский переосмыслил образ Гюго как метафору жизни человека XIX столетия: вся жизнь, прожитая в полном сознании собственной конечности, становится последним днем приговоренного к смерти [23]. В дневнике за 1909 год Толстой заимствует образ Гюго, опосредованный Достоевским, для описания своего собственного положения: “В старости это уже совсем можно и даже должно, но возможно и в молодости, а именно то, ч[тобы] быть в состоянии не только приговоренного к смертной казни, но в состоянии везомого на место казни” (3 января 1909 года; 57: 4). Для Толстого, как и для Достоевского, положение приговоренного к смерти предоставляло уникальную возможность — сделать запись абсолютно аутентичного переживания (нечто вроде того, что Хайдеггер позже назовет “Sein zum Tode”). В своих поздних дневниках Толстой стремился дать именно такой отчет о жизни. Возможно, он даже надеялся пойти дальше этого. В конце повести “Le dernier jour d’un condamnО” герой поднимается на эшафот. В противоположность герою известного сновидения Мори, у Гюго приговоренный к казни не повествует о том, что он переживает в момент, когда его голова отделяется от туловища. Толстой же помышлял об этом, как бы задаваясь вопросом: если бы сознание не покинуло пишущего после смерти, какого рода текст вышел бы из-под его пера?
Читать дальше