Все эти иллюстрации, приведенные пока в общем виде, наталкивают на вывод, из которого мы и будем исходить как из предварительного предположения.
Иерархичность прямого ряда обозначений: пакость — напасть — пагуба — в древнерусских книжных текстах сложилась вполне определенно. Однако этот ряд, подтверждаемый и параллельными их соотношениями, и последующим развитием соответствующих понятий в русском языке, не является собственно русским. Это — законченная градация христианского типа, которая медленно, но твердо и властно вкладывается в сознание славян новой для них идеологией. Общий смысл всех трех слов достаточно выразителен и связан с глаголом ‘губить, сгибать, ломать’. Слова имеют несомненно глагольное происхождение, на это указывает наличие при них приставок (кроме, может быть, слова пагуба — самого древнего из них). Форма этих слов доказывает их вторичность в славянском языке.
Бѣда в отношении к этому ряду стоит как бы в стороне. Значения всех трех слов отчасти пересекаются со значениями слова беда ; все время, от текста к тексту, чувствуется несомненная связь этого слова-понятия и с напастью, и с пагубой, да в конечном счете и с пакостью, однако четкой линии взаимных отношений, образного наложения их друг на друга нет; или они ускользают от внимания исследователя, как бы оказываясь в подтексте суждений о беде. Понятие «беда» то расширяется, включая в себя сопредельные области смысла несчастья и горя, то сужается до размеров одного из них — пакости, или пагубы, или напасти. Есть еще одно отличие от христианского ряда понятий: беду, безусловно, переживают, но в беде и действуют. Беда — преимущественно русское слово, которое своей исходной многозначностью часто попросту перекрывает аналитическую последовательность книжного ряда слов, включая в объем своего понятия все, что может случиться с человеком в этой нелегкой жизни.
Из этого можно заключить, что именно слово беда и содержит в себе исходное представление о напасти и пакости в том виде, как их воспринимали славяне-язычники. Такое предположение нужно проверить на материале древнерусских текстов, которые нам доступны, но вначале отметим еще одно слово, которое возникает, как только речь заходит о бедах. В тексте «Жития Феодосия Печерского», которое мы часто цитировали из «Успенского сборника», есть слово нужа, которое, несмотря на некоторые совпадения со значением слова беда, обладает особым, своим значением: это — ‘понуждение, принуждение’ к какому-то действию, которое в конце концов может обернуться и бедою, и чьим-то переживанием. Отрока Феодосия Антоний скрыл в пещере и не хочет показать его матери — здесь речь идет «о нуже старьца сего» (32в), о его понуждении. Захотел Феодосий расширить свой монастырь многими кельями, потому что «нужа быша» (46в) — настала необходимость. Однако никакой трагической безысходности в подобной нуже никогда нет, неведомая человеку сила заставляет его поступать так, а не иначе: это также можно понять как беду, хотя такую беду вполне можно снести.
Так, незаметно для себя, вошли мы в круг представлений, чрезвычайно важных и для славянина-язычника, и для средневекового человека, представлений о судьбе или доле, какая отмерена, каждому суждена и неотвратимо наступит. Подобные представления, разумеется, не новость, еще и сегодня в поэтическом тексте мы встречаем его отголоски. Однако что важно для нас в данном случае — установить историческую последовательность в формировании таких представлений, в тех, разумеется, пределах, какие доступны нашему источнику — языку. Устрашающий человека мир и вера его в высокую силу, способную уберечь от беды и напасти, — также хорошо известные обстоятельства жизни и психологии человека Средних веков. Однако и тут нам в первую очередь важно понять внутренние основания в развитии таких представлений: что пришло из язычества, что — уже из христианства, что — свое, что было заимствовано из чужих культур и, сплавленное с собственными воззрениями, стало чертой социальной психологии русского народа. Была ли какая-то логика в развитии понятия о судьбе, да и знали ли вообще древние наши предки столь отвлеченное свойство, какою предстает сегодня перед нами Судьба?
Если напасть находити сама по себе является деянием, то пакость — результат подобного деяния. Слово само по себе новое, прежде восточные славяне предпочитали говорить, по-видимому, о проказе. В 945 г., в договоре князя Игоря с греками, встречаются оба эти слова — книжное и народное: коли «воюють въ странѣ Корсуньстѣи, и велимъ князю русскому да ихъ не почаеть (не ожидает) в пакостьстранѣ его; ци аще ключится проказаникака от грекъ, сущихъ подъ властью царства нашего, да не имать власти казнити я, но повелѣньемъ царства нашего» (Лавр. лет., 13), т. е. если крымские греки совершат проказу русским — русский князь не казнит их, ибо это все же не пакость, а отдаст византийскому императору на суд и расправу. Пакость, как можно понять, намеренный вред, а проказа — хитрость и вред, но совершенные, может быть, и случайно. Пакостник и проказник еще и в современном сознании различаются тем же признаком: намеренность или ненамеренность действий. Древнему славянину намеренность хитрости казалась исключительным свойством, но новые феодальные отношения рождали потребность в слове, которое выражало бы вредоносность подобной хитрости, ее злобную преднамеренность.
Читать дальше