Лена Мусатова испугалась, увидев брата, когда приехала из Тарусы в Москву: дело было не во внешней изможденности Виктора Эльпидифоровича. Что-то произошло внутри, что-то сместилось… «Как-то крылья опустились…» — скажет он сам о пережитом тогда состоянии. Он стал раздражителен, потерял сон… Но больше всего тревожился за Владимира Константиновича, боясь, что тот замкнется, уйдет в себя. «Его спасти может только искусство», — говорил Мусатов. И с новой силой вспомнился ему рассказ из жизни Сандро Боттичелли. Прекрасная жительница Флоренции, молодая жена Марко Веспуччи по имени Симонетта — дама сердца Джулиано Медичи — оставила бренный мир в лето 1476-е. Недолог был без нее век Джулиано. Спустя два года он пал под ударами кинжалов в соборе во время мессы. Но благодаря кисти великого и нежного живописца рождены были десятки легенд о воскресшей Симонетте. И одна из них гласила: в написанной еще при жизни Джулиано картине «Марс и Венера» изобразил флорентиец Сандро самого Джулиано в виде спящего бога, а перед ним, явившись ему во сне, с распущенными локонами волос, в длинном белом одеянии сидит Симонетта… Постоянно думая о Надежде Юрьевне, Мусатов дает друзьям творческий обет: «Ведь для меня она не умерла, потому что я художник. Нет, она даже живет теперь как-то ярче. И я ее напишу еще так, чтобы она никогда не умерла и для него…»
«Реквием»… Скорбная мелодия строгих линий и прозрачных акварельных тонов. На фоне парка и величественного дворца приостановилась на каменных плитах группа женщин в длинных светлых нарядах. Приостановилась и раздвинулась — и посредине осталась одинокая, отделившаяся от всех фигурка дамы в самом светлом, как бы просиявшем платье. Вглядевшись, легко узнать в нем платье, в котором Мусатов всегда изображал Надежду Юрьевну. Только теперь, по замечанию ее мужа, этот наряд «странно изменен и зацвел розами. Беспомощно повисла правая рука ее, в левой хранится таинственный альбом…»
Красивое лицо Надежды Юрьевны, обрамленное темными, скульптурно-тяжелыми локонами, опущено и глаза закрыты: она совсем отсоединилась от этого мира, но чувствует и знает все, что происходит вокруг. Торжественно-сияющий облик ее слит в одну гармонию с мощным, как бы «органным» звучанием идущей ввысь дворцовой архитектуры.
Слева и справа среди дам еще два образа Надежды Юрьевны. Это не «двойники» — это ее земные, живые изображения в разных душевных состояниях и в разном возрасте. Крайняя слева, она глядит прямо перед собой наивно-доверчивым взором юной девушки, и тот же наряд переливается на ней простой и естественной его расцветкой. В группе справа она стоит второй — как бы выросшая и похудевшая, со следами пережитых страданий, но все еще доверчиво шепчущая что-то молодой даме, слушающей ее с затаенно-недобрым любопытством. (Недаром удивлялся Мусатов в письмах к Надежде Юрьевне ее детской доверчивости.)
Изысканно-гармоничное построение композиции оказывается пронизано «токами» человеческих чувств, тончайшим психологическим рисунком. Две живые ипостаси образа Надежды Юрьевны, как два луча, собираются и вспыхивают белым сиянием в центральной, обобщенной фигуре. А вокруг почти все, за исключением единственной высокой женщины, в которой узнаются черты жены Мусатова Елены Владимировны, глядящей на Станюкович с нежной заботой, — все вокруг откровенно враждебны… Эта враждебность тоже переливается и нарастая идет по кругу, то выдавая себя в усмешливом взоре исподлобья, то в нескрываемой издевке пристального и ехидного взора, то в лице слушающей с устремленным вдаль взглядом и, наконец, в равнодушной высокой фигуре женщины, отвернувшейся и отходящей вправо.
Многое — с печалью и болью — надо было припомнить и осмыслить Мусатову в этой работе. И самая возвышенно-отвлеченная, полная символов и почти бесплотных женских фигур, она оказалась одной из самых связанных с конкретными людьми и переживаниями. В этом ее явное отличие от предыдущих мусатовских «шествий» и композиций. Так, говоря, что «Реквием» — совсем не групповой портрет, современный нам исследователь верно догадался: «…Все участники процессии наделены чертами реальных лиц, родственников и друзей художников…». И та, насмешливо слушающая Станюкович, «тоже, очевидно, портретное изображение совершенно определенного человека»… Имя этой женщины Мусатов, пожалуй, и называет в одном из черновиков своих писем. Но лучшим подтверждением этой догадки могут быть слова Мусатова, обращенные к Владимиру Константиновичу: «…Я был счастлив, что в эти последние дни я имел возможность спасти ее от прикосновения того пошлого мира, который ее убивал, почти заставил ее забыть об оскорблениях, которые ей нанесла ничтожная натура Н. П. и его присных… Я счастлив тем, что мы вдвоем имели право похоронить ее, это наше сокровище… Она была необыкновенная, и они, со своей обыденной пошлостью, не только не понимали и не ценили, они ее ненавидели… Она их простила за все, это ты можешь им передать…»
Читать дальше