Они становились популярными и даже психологически необходимыми, как ранее психологически необходимыми были для православного христианина иконы. Вероятно, в некоторой степени эти портреты насаждались сверху, но в еще более значительной мере сам «народ» желал иметь их у себя дома в красном углу, где-то ближе к телу (в шапке, под рубашкой) или прямо на теле — в виде татуировки [11] [11] Автор неоднократно видел татуированные портреты Ленина и Сталина на обнаженной груди, в окружении традиционных красоток с надписью «Люся, я тебя люблю».
. И в строе культуры эти портреты нередко в самом деле принимали на себя функцию святых икон. Это было совсем не то, что культовые подобия Пушкина, Толстого или Моцарта в домах интеллигентов — в Свердлова и Луначарского, в Ленина и в Сталина верили, им молились и от них ожидали чудес. В сонме этих новоявленных святых царил, однако, беспорядок. Годилось всё, что удавалось вырезать из «Правды», «Безбожника» или «Красной нивы»: и «иудушка» Троцкий, и «предатель» Зиновьев, и «ренегат» Каутский, и безвременно погибшие Карл Либкнехт и Роза Люксембург (хотя последняя и совершала грубейшие ошибки по национальному вопросу).
Кстати, о Розе Люксембург. Степан Копенкин, герой платоновского Чевенгура, совсем как пушкинский «рыцарь бедный», объявляет Розу дамой своего сердца и беззаветно ей служит. Портрета он достать не мог, а потому довольствовался плакатом:
В шапке Копенкина был зашит плакат с изображением Розы Люксембург. На плакате она нарисована красками так красиво, что любой женщине с ней не сравняться. Копенкин верил в точность плаката и, чтобы не растрогаться, боялся его расшивать (Платонов 1988: 121).
Черта Нового времени — вера в фотографическую точность изображения святого. Зашитый в шапке плакат облечен функцией, которую в старые времена выполняла икона — знак горнего мира, но теперь его счастливый обладатель мечтает о ее портретности.
О том, что с культовым портретом двадцатых годов можно было жить, как с иконой: интимно с ним общаться, разговаривать с ним, молиться на него — ярко свидетельствует стихотворение Маяковского Разговор с товарищем Лениным (1929). В данном случае портрет вождя висит не на «казенном» месте, а в комнате частного лица, выполняя только культовые функции. Они двояки. Во-первых, Ленин на портрете может быть партнером воображаемого диалога или хотя бы слушателем монолога поэта, как именно культовый портрет «старорежимного» типа, ничем не отличающийся от Наполеона или Толстого. Во-вторых, он рассматривается как объект религиозного поклонения. Неслучайно лирический герой Маяковского смотрит на Ленина снизу вверх; под вождем, как под Богом, движутся массы людей, и Бог вселяет в смертных силу энергии жизни:
Должно быть,
под ним
проходят тысячи...
Лес флагов...
рук трава...
Я встал со стула,
радостью высвечен,
хочется —
идти,
приветствовать,
рапортовать!
(Маяковский 1968: 156)
Жанр стихотворения определяется достаточно однозначно — вечерняя молитва. Ленин нужен поэту, как Бог, а его портрет — как икона, перед которой можно помолиться.
Конечно, кроме коллоквиального и религиозного отношения к культовым портретам, могло существовать и кощунственное к ним отношение, а случаи сознательной профанации изображений новоявленных святых были нередки.
Если под рукой не оказывалось портрета вождя, а потребность «помолиться» была, можно было вместо него взять и настоящую икону — что и делает один из героев Чевенгура после знакомства со статьей Ленина О кооперации:
Прочитав о кооперации, Алексей Алексеевич подошел к иконе Николая Мирликийского и зажег лампаду своими ласковыми пшеничными руками. Отныне он нашел свое святое дело и чистый путь дальнейшей жизни. Он почувствовал Ленина как своего умершего отца, который некогда, когда маленький Алексей Алексеевич пугался далекого пожара и не понимал страшного происшествия, говорил сыну: «А ты, Алеша, прижмись ко мне поближе!» Алеша прижимался к отцу, тоже пахнувшему ситным хлебом <...>
Изучив статью о кооперации, Алексей Алексеевич прижался душой к Советской власти и принял ее теплое народное добро (Платонов 1988: 207).
Следуя Николаю Федорову, Платонов обожествлял не матерей, а умерших отцов [12] [12] Мать в том же самом воспоминании Алексея Алексеевича о «далеком пожаре» лишь разводит огонь в печке и печет пироги с капустой. Герой прижимается не к ней, а к отцу.
. И именно с ласковым отцом-заступником сравнивает Ленина Алексей Алексеевич, далекий потомок святого Алексея — человека Божьего. Ленин, как Бог-Отец, Бог-Творец, не только защищает и утешает, но и творит добро — статью о кооперации. И лампаду перед иконой Николая Мирликийского герой зажигает ласковыми пшеничными руками: они пахнут пшеницей, хлебом, как пах когда-то отец, а зерно, хлеб — традиционные символы живой жизни. Трудно трогательнее передать то подлинное религиозное чувство, которое вызывали портреты вождей или их субституты тогда, «на заре Советской власти», когда поклонение им еще было в целом органичным, конструктивным элементом культурного горизонта эпохи.
Читать дальше