Но эта простая мысль становится лишь поводом к оригинальным наблюдениям и разборам. Работа Берковского строится не как обзор или доказательство концепции, последовательное развертывание мысли, но как свободное размышление (в литературном быту еще нет термина эссе ), в котором точно найденные метафора или сравнение вполне заменяют логические доказательства.
Если Шкловский мыслит афоризмами, то Берковский – фрагментами, эссенциями, которые можно развернуть в отдельную работу.
“На внутренней, трудноуловимой связи двух антагонистов строится и повесть „Дуэль“. Поединок с револьверами в руках только извне обобщает отношения Лаевского и фон Корена. На деле же они дуэлируют всегда. Чем бы они заняты ни были, они целят друг в друга, всякая их встреча, всякий разговор — вражда, война. Один — закоренелый человек дела, другой — нераскаянный бездельник. Но фон Корен в своей деловитости, в своей занятости так мало человечен, так бессмысленно упрям и жесток, что тем самым оправдывает леность и сибаритство Лаевского. Все, что совершает фон Корен, — целесообразно, и тем не менее дела его — целесообразность без цели, без общественных человеческих обоснований к ним. В лучшем случае наука и подвиги фон Корена обладают спортивным пафосом. А так как Лаевский равнодушен и к плантаторским, и к спортивным целям, то из деловой жизни он выпадает, и никто не в силах вернуть Лаевского к ней. Нужна какая-то другая основа для практической деятельности людей, чем та, известная Лаевскому и фон Корену. Когда она появится, она отменит их обоих, она заодно отменит их вечную “дуэль”. Всего один абзац дает вполне внятную концепцию чеховской повести: ее главных героев, конфликта, его возможного разрешения”.
Даже для банальности (Чехов – бытописатель, мастер точной детали, провоцирующей читательскую активность) Берковский находит оригинальное сравнение: “Чеховская манера письма — это вдвижение в текст все новых и новых вещей и подробностей так, что все мыслимое пространство оказывается наконец занятым. Чеховский абзац обладает высокой плотностью заселенности и обставленности. И это опять-таки увеличивает впечатление, что перед Чеховым карта без белых пятен, все известно, стоит только вспомнить. Нам, читателям, кажется, что мы, читая, вспоминаем вместе с автором, достаем из мешка собственной памяти все новые, там спрятанные предметы”. (Поскольку это метафора, нас не смущает очевидная интерференция: вещи и детали существуют в художественном мире произведения , а в абзац и текст, категории лингвистические , можно вдвинуть только слова и предложения.)
На развернутой метафоре построена и заключительная характеристика чеховской драматургии и чеховского мира в целом: “В отношении прошлого Чехов — пессимист, и оптимист в отношении будущего — оптимист в самом главном. Для старой России у Чехова не было слов утешения. Но ее тяжелые драмы были для Чехова в известном смысле оптимистическими комедиями. Он возвышается до будущего, и тогда самые мрачные коллизии теряют свой трагизм. Будущее отменяло и одну и другую из тяжущихся сторон, самое тяжбу оно тоже отменяло, и поэтому в трагическое зрелище вдруг проникали веселость и юмор. Если глядеть из пункта, взятого повыше, если глядеть из будущего, то ничего не стоят и поражения и победы сегодняшнего дня, — в этом смысле они равны друг другу. <���…> Будущее взирает снизу вверх на настоящее. Старые романтики такой подъем вверх по лестнице времени, такое суждение о низшей ступени ее, произносимое с верхней, называли „иронией“”.
Глядя уже из нового тысячелетия к сказанному, вероятно, можно добавить: этот пункт “иронии” — взгляд с высшей ступени времени на прежнюю – по отношению к любому настоящему всегда остается в будущем.
Через шесть лет Берковский вернулся к Чехову в новой большой работе “Чехов: от повестей и рассказов к драматургии”, концептуально совпадающей с первой статьей, но втрое большей ее по объему. Здесь привлекается новый материал, увеличивается число отсылок к предшественникам (впрочем, и здесь они точечны, функциональны), находятся новые оригинальные формулы (скажем, с отсылкой к Жуковскому появляется определение чеховского мира как “обвечеревшей жизни”). Но стилистику эссе невозможно выдержать на таком практически монографическом пространстве. Поэтому, особенно во второй части, работа Берковского почти превращается в обычный обзор чеховской драматургии.
Читать дальше