В этих стихах Малларме чувствуется что угодно высокое, кроме поиска, направления, вектора. Куда идти. Куда идти для того, чтобы…Нет сомнения, что лазурь победит всегда и везде. По синеве ее бесконечной опрокинутой чаши, розово светлеющей к краям горизонта, проскользнут перистые облачка, проплывут пухлые кремовые невероятия, нехотя проползут пышные фиолетовые медлительности, желая неторопливо и верно занять лазурь раз и навсегда. Напрасно.
Упал прямо вперед, пребольно хлопнулся лбом, пролежал с минуту. Оказывается я шел по каменистой тропинке, задрав голову, зацепился за булыжник и свалился в какую-то яму — чернопастная, мелкоельчатая, она гостеприимно поджидала простофиль — оттуда выпорхнула трясогузка и поглубже в ельник уползла рыжая змейка. Вытирая кровавую ссадину на лбу, припомнил общее впечатление от «Звездного ужаса» Гумилева: нечего пялиться в небо, когда на земле хватает неприятностей — только успевай оглядываться.
Впереди шла колоритная парочка: маленький старичок об одном костыле, обернутом цветной тряпкой, завязанной рваными черными лентами, и молодой веснушчатый парень — из его розового ватника торчали клоки грязной ваты, сапоги разного цвета одинаково просили расхлеба хищной гвоздевой усмешкой. Шли они еле еле: парень поминутно сталкивал старичка в обочину тропинки, либо подставлял ему ногу и довольно, с присвистом и хрипотцой гоготал над комичными усилиями старичка подняться: тот смешно притягивал костыль, переворачивался с живота на спину и обратно, втыкал костыль в удачную ямку и ловко вставал, приговаривая:
— Ничего не поделаешь. Господь тебя уважает, Брыкин.
Я минут пять наблюдал сию эквилибристику, наконец, спросил, что это значит?
— А ничего не значит, — ответствовало его веснушчатое остолопие. — Макар у меня теленка значит стащил да и утопил в болоте, а теперь долг не хочет платить. И прошу-то, почитая его кастелянство, хромую корову девяноста лет да козла однорогого. А пока вот гоняю по тропке…
— Ты в своем праве, Брыкин. Только теленок твой руки сам на себя наложил, а за моим козлом приезжала делегация из музея. Сатаной-единорогом обозвали невинную скотинку! А вы, сударь, куда путь держите?
— Туда…
Я махнул обеими руками в разные стороны. Путники пожали плечами и побрели дальше, на сей раз без всяких фокусов. Видать показался я им подозрительным. До меня только донеслись слова старичка: «Какого только ворсу не встретишь на грешных путях земных…А ты, Брыкин, про козла зря. Козел-то музейный, редкости уникальной, мне за него давали…»
Я и сам не знал, куда путь держал. Как-то ночью проснулся в слезах, в панике. Опять серый рассвет, опять грузная старуха топает по коридору к входной двери: у ней была привычка царапаться о доски и стонать «тошно». Я ей завидовал — мне тоже этого хотелось, останавливало только приличие: как-будто о данном понятии здесь имелось представление. Попал я сюда оттуда , откуда не знаю, городок назывался то ли Оторопь , то ли Уполовник (в простоте Уголовник ), хотя никаких безобразий не наблюдалось, да и с какой стати? Люди ходили, понурив головы, что-то искали на улицах, но никогда не находили. Однажды только лохматый мужичонка принес сверток в газете, заперся у себя в комнате, а ночью повесился. В свертке оказалась рожа, размалеванная на картоне. Не шибко уродливая, не больно корявая, но неожиданно привлекла она внимание всего дома. Почему-то решили что это портрет мэра городка, хотя никто и никогда его не видел. Мастер слепил восковую статую, кто-то догадался снять и унести повешенного, дабы украсить «Сад мнимых удовольствий», а статую посадили на кресло в опустелой комнате. Я всё думал кого она напоминает: то ли Родена, то ли Валентину Гюго, то ли кого-то из дадаистов. Статуя простояла недолго в своей первичной форме — в кухне постоянно стирали, пар клубился везде, статуя менялась прямо на глазах, обретая прихотливые очертания тети Фроси — той грузной старухи, что по ночам царапалась о входную дверь. Понурые обитатели городка приветствовали на свой манер оба символа — только перед живой тетей Фросей вставали на колени, а перед ее восковым изображением ложились на живот и засыпали. Тетя Фрося ухаживала за своей статуей самолично: постелила ковровую дорожку, причем ступать никому, кроме себя, не разрешала, поставила перед ней бронзовый самовар — еще царских времен, — стиральную машину и гладильную доску. Не занимаясь ни стиркой, ни глажеиием, она провозгласила эти вещи предметами культа: обнесла всю композицию золоченой цепочкой, наняла мальчика с губной гармошкой, поставила на страже двух деревянных солдат из экспонатов местного музея, выменяв оных на стиральную доску и, разукрасив воск олифой цвета земляники, изрекла: благословенна мать Пещериха, она же верхотура низкой земной персти и всякого выверта человечьего, она же светлая говорунья и темная молчальница, мэр этого города и директор всего околотка!
Читать дальше